Нилу эту новую она заочно покарала без особых претензий - геморрой, детский паралич и заворот кишок; но через пару дней, наткнувшись на них в центре города, куда она ездила с коляской в поликлинику, она поняла свою ошибку: навстречу ей шел гордый муж, в парадных брюках, и рядом с ним маленькая, хрупкая женщина в черном глухом платье, с детской гладенькой стрижкой, с лицом порочного ангела - женщина высшего класса, высочайшего сексуального образования, одного взгляда которой было достаточно, чтобы любой мужчина, кроме последнего идиота, бросил все его окружающее и тревожно побежал следом, принюхиваясь, словно бродячий пес.
Незамеченная, Виля осталась стоять с открытым ртом; но когда они скрылись за угол, бросилась догонять их, с искаженным от напряжения лицом, гремя коляской, гремя банками, нещадно тряся младенца, который чуть не вываливался из коляски и вынужден был держаться обеими ручками. Она добежала как раз вовремя, чтобы увидеть дом, к которому они повернули, подъезд, в который вошли, и окно, которое нахально раскрыли в раннюю весну - ах, сукины дети, сейчас прелюбодействовать будут! И не помня себя от ярости, она схватила круглый булыжник, окаймлявший прошлогоднюю клумбу, и запустила что было сил на второй этаж, в единственное полуоткрытое окно, которое и обрушилось со звоном - после чего в панике бежала, подхватив коляску, взметая полы вытертого, грачиного пальто.
Дома ее начало трясти, бить изнутри, и предметы, необычайно яркие, стали бросаться вниз головой в ее расширенные зрачки. Хлебница своим розовым цветом могла довести до сумасшествия. Младенца, пронося мимо двери, она чуть не саданула о притолоку, после чего решила временно воздержаться, не брать его на руки.
Эта вот трясучка и называлась ревность - ив таком состоянии не то что Дездемону удавить, весь мир можно было переукокать. Эта женщина была невероятно, безумно хороша - вот в чем заключалось дело. Самая красивая пара на свете. Любимчики, которым все можно. А нелюбимых куда? Куда нелюбимых, спрашивается? И она обратила укоризненный взор в правый верхний угол комнаты, где у нее помещались высшие силы.
Угол никакого ответа не дал, но тут явился муж, злой, как черт, изгнанный Нилой с позором после истории с окном - причем эта стервь еще позвонила при нем болвану-кинооператору и нарочно мяукала самым своим развратным голосом. И во всем виновата была эта дура, неизвестно откуда взявшаяся на его голову.
- Ты что, - сказал он, не глядя на нее, - ополоумела совсем...
Виля смотрела на него, как дети-преступники во время процесса тревожно и с надеждой.
- Надо ж все-тки соображать, - произнес он, морщась. - Ты ж все-тки не пальцами сморкаешься...
У Вили пересохло в горле. Конец, ужасный конец - он никогда еще так с ней не разговаривал. Безумная мысль заметалась в ее безумной голове, достигла языка и со страху она брякнула:
- Я беременна...
Совершенно непонятно, откуда она это взяла, но оказалось - правильно: муж только глянул пораженно и заткнулся. Беременных женщин он уважал, любя детей, и мысль о дочке ему сразу же понравилась.
- Ладно, - сказал он, - ты это... в общем, не психуй. Ну, что ты, глупая, ей-богу... Че ты ревешь-то, я не понимаю...
Но она всхлипывала и заикалась, и не могла произнести ни слова - так что пришлось изрядно с ней повозиться, прежде чем она успокоилась. Его самого грыз червь - что-то там Нила поделывает со своим кинооператором. Вот баба - ни слова правды, ни одного слова правды! И на следующий вечер, екая селезенкой, он осторожно позвонил ей из автомата - как вдруг услышал, что она разговаривает хотя и капризно, но не безнадежно - нет, совсем не безнадежно - и уломавши ее в пять минут, он выскочил, возбужденный, на темную улицу, сразу же удачно схватил такси, и, сунув шоферу бумажку на чай - по набережным, по набережным, к этой лживой, как черт, гениальной потаскухе, от одной мысли о которой его жаром охватывало. И оттого, что связь их длилась давно, а страсть все нарастала и нарастала, и впереди был еще миллион таких свиданий - на него вдруг накатил такой приступ счастья, такой сладкий речной дух несся ему в лицо, что казалось - это молодость его, а не такси, летит по набережной, и нет ей никакого конца и не будет. И потом он взбежал к пей по лестнице, а она встречала его в кимоно - эх, черт, живут же люди, отчего это мы с вами так не можем. И в этот вечер он остался у нее ночевать - и на следующий вечер тоже остался, и скоро оно само собой так получилось, что он начал жить, где ему удобнее, приходить и уходить, когда вздумается и цветы удовольствия срывать в максимальной степени: Нила явно предпочитала его остальным претендентам и даже генералу одному дала отставку.
Для Вили же это были дни, исполненные невыносимого кишкомотания. С самого утра она уже знала, что пойдет караулить - и хотя пробовала удержаться, и давала себе клятвы, и ходила по комнате, взывая в правый верхний угол - в пять, бледная, она выволакивала потрепанную коляску и младенца, безвинно страдающего, и ехала на метро в центр, глядя по сторонам беспокойно, как птица. И потом они ждали в известной подворотне, в полумраке - ив назначенный час мимо проходило светлое видение - весенний красавец-муж, в сером костюме и она, эта невероятная женщина, маленькая, как японка, всегда в чем-то новом. И они исчезали, оставив позади себя легкий дымок - а Виля получала короткий широкий нож в сердце, и, покорчившись, сколько следовало, выезжала своим фаэтоном обратно.
И однажды, когда она, как утопленница, безвольно влеклась к дому, к ней подошел сухой молодой человек с длинными прямыми волосами и начал обычные приставания: "Девушка, а вы не скажете, который час? А вам не страшно одной? Чего это вы такая неразговорчивая?" - и тогда она вдруг, как очнувшись, остановилась и поглядела на него своими широко расставленными глазами. Он был не очень противный, внимательный как тень, и сильно себе на уме - и она повела его домой, и все, что имело произойти с ним, произошло коротко и просто, как "эники-беники", и так же бессмысленно.
Но странно, после этого случая она успокоилась - и снова потащила свой воз, налегая на сбрую, как прилежная лошадка, по знакомой колее, к чуть темнеющему впереди лесочку. Иногда забредал муж, поиграть с ребенком, в голубой заграничной рубашечке, в тон глазам ("подарок", - говорил он скромно), еще более стройный, чем всегда, весь сверкающий какой-то, европейский - ах, как преобразовала его эта женщина, украсила, как самодержец столицу. И Виля только изумлялась на ихнее счастье, и даже не насылала никаких безобразий - а если б уж начала насылать, то прежде всего на себя, чтобы не портила своим видом мироздание.