— Тогда завтра же вечером? — нежно предложила она, и что-то ожило и блеснуло в мутной глубине полумертвых глаз. Рут кивнула.
— В то же время, что и сегодня?
Как там поет Марвин Гей? «Нет таких высоких гор, нет таких глубоких рек…» Рут набрала в грудь побольше воздуха.
— Конечно, — сказала она. — Что за вопрос!
Утром она кляла себя на чем свет стоит. Надо же было оказаться такой дурой! Надо было так бездарно вляпаться! Джейн Шайи, видите ли. Рут ото всей души желала ей преждевременной смерти, обвислых грудей и парадонтоза, желала, чтобы она лопнула, как раздувшаяся лягушка из басни Эзопа.
Но от желаний проку мало. В большом доме еще никто не проснулся и никто даже сквозь сон не успел ощутить ни малейшего намека на приход утра, и предстоящий завтрак, и рабочий день, и медлительное шествие солнца по небосводу, а Рут была уже у себя в студии, в трудах. Работалось ей так легко и сосредоточенно, что она бы и сама диву далась, будь у нее время задуматься, колотила по клавишам машинки, размахивала, как саблей, пузырьком с забеливателем, и свежие, чисто, без единой помарки отпечатанные листы ложились перед ней в стопку один на другой. К десяти у нее уже были готовы переработанные отрывки из «Двух пальцев», и из «Прибоя и слез» — вовсе даже неплохо получилось, ей-богу — и плюс еще тот рассказ, что вернули из «Атлантика», ее вдруг осенило дать ему новое название: «Севастополь», с намеком на гибельную войну, которую ведут между собой герои, две пары. Она решила, что прочитает по куску из каждого, чтобы действительно получилось — над чем она теперь работает, а не то, что уже набрано, вылизано и одобрено, и, наконец, оставит главку из «Прибоя и слез», где изображен муж обреченной героини, списанный прямо с Хиро. А они все будут сидеть — Ирвинг, Лора, Септима, Сизерс и Тейтельбом — и увидят, как она, Рут, победила шерифа, и Эберкорна, и того маленького и наглого паршивца, который тогда во дворе, прямо у всех на глазах, дал им отведать подлинной жизненной драмы. И тут еще, конечно, сексуальное любопытство: что она знает о любви по-японски? спала она с ним? помогла ли ему бежать? А у нее только мелькнет на губах загадочная усмешка Ла Дершовиц, Ла Дершовиц, царственной и недоступной. И думайте что хотите. Да, она им покажет, что значит авторское чтение.
Наступил час обеда, но Рут не прерывала работу. Не помешал ей и Паркер Патнем — или как его, Патнем Паркер? — который стучал, колотил, дребезжал, изо всех своих умеренных сил изображая плотника за работой. Он появился у нее на пороге часов в одиннадцать, сгорбленный, корявый, с исполинским ящиком инструментов в руке, и неуверенным, рокочущим басом хрипло сообщил, что «миз Лайте» распорядилась привести коттедж в порядок. Возился целый день, но успел только вынуть обломки стекла из оконных рам да после часа трудов снял с петель сетчатую наружную дверь. Но Рут не обращала внимания. В другое время это вторжение довело бы ее до бешенства, но сегодня она была даже рада — он послан ей как испытание, как проверка, не перевернется ли ее тележка, если добавить еще один камень. Устояла тележка! Рут работала с полной концентрацией.
Было уже совсем поздно — четыре часа? пять? — когда он наконец собрал свой инструмент (на это то-же ушло не меньше получаса) и удалился. Смолк стук молотка. Не слышно было больше, как дребезжит обламываемое стекло, как он дышит со свистом и смачно сплевывает, как гулко колотит по железной двери. В студии воцарилась тишина. И тогда в душе у Рут шевельнулись первые ростки неуверенности. Что, если… что, если ее сочинения на самом деле никуда не годятся? Что, если они не понравятся в «Танатопсисе»? Что, если она выйдет перед публикой — и у нее язык к небу присохнет? Она представила себе торжество Джейн Шайн и почувствовала, как у нее сжалось сердце. Да нет же, это в желудке, это просто от голода, вдруг сообразила она, ведь она опять не съела обед.
Рут села за рабочий стол и методично сжевала все: крохотные круглые помидорчики, снятые прямо здесь, на огороде; заливную лососину с французской горчицей; хрустящие хлебцы, испеченные Арманом по собственному рецепту. И сразу почувствовала себя лучше. Подошло время обдумать макияж, прическу, решить, что надеть. Ничего претенциозного, понятно, никаких кружевных воротничков и старинных брошей. Джинсы и маечка. Серьги. На ногах — босоножки на платформе, в них пальцы на виду и подчеркивается подъем. Общий тон — простота. Все честно. Натурально. Все — в противоположность шайновским выкрутасам. И если рассказы еще не отделаны, не доведены до кондиции, то это совершенно не важно — она же прочитает только отрывки, а отрывки сильные. Рут ощутила возвращающееся воодушевление — ну конечно, все дело было в пище! — и новый прилив сил.
Она встала из-за стола, собрала свежеотпечатанные листки и засунула в большой потертый коричневый конверт. Кругом стояла глубокая тишина. В окна глядело клонящееся к закату солнце. Только теперь, впервые за весь день, она заметила, как, простреливая тень, в воздухе носятся птицы, рассаживаются по кустам, звонко распевают для нее одной. Она стояла спиной к двери, смотрела на них в окно и курила последнюю перед уходом сигарету, когда на крыльце вдруг послышался шум. Рут вздрогнула, резко обернулась, предполагая увидеть Паркера Патнема, возвратившегося за каким-то забытым инструментом, но с удивлением увидела, что это вовсе не Паркер Патнем. На крыльцо поднялась Септима.
Септима. Первой мыслью Рут было, что старуха заблудилась, в ее возрасте это бывает. Но взгляд владелицы поместья это допущение сразу опроверг. Септима с порога, поджав губы, оглядывала комнату. За плечом у нее маячила голова Оуэна. Одета Септима была как для работы в саду — соломенная шляпа, длинная рубаха поверх джинсов, мужские туфли.
— Рути, — произнесла она громким, принужденным тоном, — очень сожалею, что потревожила вас… Можно мне войти?
Рут от неожиданности растерялась и ничего не ответила. Септима придерживалась строгого правила никогда не заходить в студии, не нарушать творческого одиночества художников, и до «Харта Крейна» путь для дамы ее возраста был неблизкий. Рут молча пересекла комнату и распахнула перед нею дверь. д. Что-то явно не так. Видно по лицу Оуэна и по тому, как Септима, отводя глаза, прошла мимо Рут и уселась в плетеную качалку.
— Уф-ф! — отдуваясь, произнесла она. — Ну и жара! Ей-богу, я никогда к ней не привыкну, никогда в жизни. Найдется у вас стакан воды напиться, Рути?
— Конечно.
Рут налила и Оуэну тоже, хотя он так и остался стоять на крыльце, не переступая порога.
— Спасибо, Рут, — сказал он, осушив стакан одним глотком. — Я, пожалуй, похожу тут снаружи, погляжу, что надо привести в порядок. — Это он объявил, ни к кому персонально не обращаясь, поставил стакан на подоконник и сказал Септиме: — Понадоблюсь — позовите.
Когда за Оуэном легонько стукнула сетчатая наружная дверь, Септима подняла голову и пристально, внимательно посмотрела на Рут. В неподвижном воздухе душно пахло предчувствием дождя. Наступившую паузу заполнили стрекочущие голоса леса.
— Я вижу, тут был Паркер, — проговорила наконец Септима. Рут кивнула:
— Целый день стучал. Но мне это не мешало — совсем, можно сказать. Я была поглощена работой.
— Очень жаль, — вздохнула Септима, и Рут была с ней совершенно согласна, хотя и не знала, к чему относятся сожаления старухи: к неуместному приходу Паркера Патнема, или к погоде, или к самозабвенному увлечению работой? — Очень прискорбно, что они тут все так разорили, Тирон Пиглер со своими людьми. Могли бы, кажется, отнестись бережнее. И как они жестоко преследовали бедного японского юношу…
Рут опять кивнула. Снова наступило молчание. Под окном запела какая-то птица — беглые четыре ноты, вверх и вниз, вверх и вниз.
— Рути, — произнесла наконец Септима, — очень сожалею, что потревожила вас здесь, особенно когда вы так заняты подготовкой к своему творческому вечеру. Но возникла проблема первостепенной важности.
Рут, которая до сих пор смущенно по-хозяйски топталась по комнате, теперь взялась за подлокотники второй качалки и осторожно, опасливо опустилась в нее, словно боялась получить удар током в пятьдесят тысяч вольт.