— Кто на меня! — вдруг закричал Хиро, падая на доски крыльца, и со всех сторон загрохотала изумленная, яростная стрельба, посыпались щепки, зазвенели осколки стекла, пули отскакивали от пишущей машинки «Оливетти» и отплясывали смертельную чечетку на консервных банках с побегами бамбука и жареным ельцом. В следующий миг, уловив крохотное затишье между первым и вторым залпами, он перемахнул через перила и рванул головой вперед на того, кто стоял на пути, — это был старый негр с дымящимся ружьем и зажатой в зубах трубкой. Старик был ветошью, тряпкой, гнилой паклей. Он остался позади, но за ним вырос еще один, а за ним белый, и Хиро прошел сквозь них, как сквозь бумагу, мелькнули глупые озадаченные лица, черное и белое, шлепнулись на землю зады, в воздух, как по мановению волшебной палочки, взлетели ружья, очки и сигареты.
Его обступили джунгли. Раздался еще один залп, за ним оглушительный вопль и поток ругательств, и широкие голые ступни Хиро почувствовали мягкую грязь тропы, которую он уже знал не хуже, чем лестницу в доме оба-сан. Он услышал за спиной полный хищной радости лай собак, спущенных с поводка, но он был самурай, боец, герой, он бежал прямиком к болоту, где захлебнется и сотня собак. Что ему терять — он прыгнет головой в болотную гниль, будет в ней жить, дышать ею, вымажет в ней свое обнаженное тело, навеки останется здесь, в зарослях, в первобытном раю — Тарзан, Человек-Обезьяна, непобедимый и…
Кипение мыслей внезапно стихло. Перед ним, прямо посреди тропинки, пригнув голову и плечи в борцовской стойке, стоял негр. Мальчик еще. Кроссовки. Джинсы, Прическа каннибала из Новой Гвинеи. Хиро бежал, не помня себя, листья хлестали лицо, солнце в деревьях то вспыхивало, то гасло, тропинка извивалась под ногами, и — на тебе. Негр. Хиро был ошеломлен: откуда такое? — но выяснять было некогда. Сзади заливались лаем собаки, гремели выстрелы, перебивали друг друга разгоряченные голоса; Хиро мчался, как выпущенный на волю бык, готовый смести все со своего пути.
— Прочь с дороги! — завопил он, отпихивая парня ударом локтя. И в следующий миг он почувствовал удар, столкновение плоти с плотью, чужие руки обхватили его за талию, как клешни, ноги его заскользили, и вот он уже барахтается в грязи и ловит ртом воздух. Прежде чем он понял, что происходит, мальчишка навалился на него и принялся молотить его крепкими костлявыми кулаками.
— Сукин сын, дерьмо поганое! — вопил парень, обдавая Хиро запахом пота, и Хиро пытался скинуть его, встать на ноги и слышал приближающийся лай собак, вот они уже рядом, и мальчишка уже не кричит, а воет, изрыгает нечеловеческие звуки, которые пронзают, как пули: «Ты — убил — моего — дядю!»
Часть II. Окефеноки
Ни для кого не секрет
Она попала в беду, в настоящую беду, и поняла это чуть ли не в ту же секунду, как Саксби отворил дверь. Во-первых, он должен был уже уехать, давно должен был уехать в Окефеноки невод закидывать и рыбешек пугать. А еще она увидела его лицо, угрюмое и недоверчивое, лицо человека, обманутого в лучших чаяниях, меняющего взгляд на мир, лицо возмущенного моралиста, инквизитора, судьи-вешателя. В ее памяти забрезжил вчерашний вечер. Когда она наконец пришла из своего домика, он ждал ее в бильярдной, и хотя они еще разговаривали целый час, а потом занимались любовью, он был какой-то замкнутый, холодный, отчужденный. Все это промелькнуло в ее мозгу в один краткий миг после пробуждения, пока Саксби входил.
У нее было еще темно — ложась в постель, она плотно задернула шторы, собираясь поспать подольше, — но внезапно проникший в комнату резкий и бескомпромиссный дневной свет не собирался сдаваться, даже когда дверь вновь захлопнулась. Он трепетал в щели между шторами, предательски сочился под дверь. Было воскресенье. Часы показывали 7.15.
— Саксби, ты? — спросила она, мгновенно пробудившись, сна уже ни в одном глазу. — Случилось что-нибудь?
Да, случилось, можно было и не спрашивать — ведь ему полагалось добрых два часа назад уехать. Саксби молчал. Просто стоял, прислонившись к двери спиной. Потом вдруг ринулся к окну, двумя гигантскими яростными шагами пересек комнату и рывком распахнул шторы. Свет ворвался в комнату, как снаряд. Рут зажмурила глаза — атака, вторжение.
— Взяли его, — сказал он. — В тюрягу отправили.
Вот уж к чему она не готова была. Ее застали врасплох, и у нее сработала детская защитная реакция. Она села, прикрывая грудь простыней. Рот сжат, глаза широко открыты.
— Кого? — спросила она. Он выглядел злым, опасным, как бык на арене.
— Да брось придуриваться, Рут. Будто не понимаешь, кого. Любимчика твоего. Собачку комнатную. Уж я не спрашиваю, что там у вас было. «Мне нравится пробовать новое» — твои ведь слова? Новенького, значит, захотелось.
— Сакс.
Он стоял теперь у самой кровати, солнечный свет бил ему в спину, рельефно бугрились мышцы. Она видела, как набухли жилы у него на руках.
— Сакс, Сакс, — передразнил он. — Да был я там, Рут. Вчера вечером. И видел его.
Она уселась получше, зажала простыню под мышками.
— Ладно, — потянулась за сигаретой. — Хорошо. Я ему помогла. Но это не то, что ты думаешь. — Она зажгла спичку, затянулась, затушила огонь и бросила обгорелый остаток в пепельницу на ночном столике. — Пойми, мне жалко его стало. Как бездомную собаку, кошку. Облаву прямо на него устроили, а ведь он мальчик еще. И не только я ему, он мне тоже был нужен — для рассказа, я, конечно, не сразу это поняла…
Но Саксби высился скала скалой. Он сделался таким же, как тогда, в лодке, в проливе Пиглер-саунд — каменно-собранным, непоколебимым.
— Сколько это продолжалось? — допрашивал он ее. — Две недели? Три? Месяц? Ничего себе шуточки. Всех нас в дерьмо посадила. И Эберкорна, и этого задрипанного коротышку-морячка или кто он там есть, и Таламуса, и Регину, и Джейн — и мать мою даже. Но главное, отчего меня зло берет, — ты и надо мной здорово посмеялась. Это ж надо — ни словечка не сказать. Да отвечай же, черт тебя дери!
Она сосредоточилась на сигарете. Иначе никак не сдержала бы улыбки — улыбки и виноватой, и вызывающей, которая вконец бы все испортила. А поддержка Сакса была ей нужна — нужна больше чем когда-либо. Если он знает — от этой мысли живот у нее свело судорогой, — то знают и другие, и ничего смешного они тут не увидят. Она — сообщница, укрывательница, соучастница. За это в тюрьму сажают.
— Сакс, я хотела тебе сказать, собиралась… — начала и осеклась. Утро разгоралось. В комнате стояла тишина. — Как тебе объяснить, ну, это игра такая была. У. меня появилось что-то, о чем никто из них не знал — ни Ансерайн, ни Лора Гробиан, ни Таламус. Ты видел, наверно, как не по себе мне тут было. А за это я могла уцепиться, это было мое, личное…
— Ясно-ясно, — сказал он голосом, глухим от раздражения и обиды. — А как же со мной все-таки?
Вдруг она рассвирепела. Ведь по его милости она попала в беду, большую беду.
— Нет, — сказала она, тыча сигаретой в его сторону для вящей убедительности, — как же со мной все-таки? — Стоит тут, видите ли, возлюбленный называется, близкий человек, славный такой парень с большим размером ноги, взял и предал ее. — Ведь это ты его заложил? — перешла в наступление.
Он изменился в лице. Да, она любит его, без сомнения, но она нащупала у него слабое место, и он дрогнул.
— А ты, ты почему мне не сказала? — зачастил он. — Я увидел его на крыльце, вспомнил про все эти банки с ельцом и бамбуком — что тут прикажете делать? Хоть бы слово мне…
— Ну и дерьмо же ты, Сакс. — Заплакала. Плечи задрожали, простыня сползла до бедер. Она поддернула ее, закрыла грудь, но простыня упала снова. Рут отчетливо видела себя со стороны, словно смотрела в объектив фотоаппарата, — видела в лучах утреннего солнца рыдающую, обнаженную до пояса, отданную близким человеком на растерзание властям. Это был острый момент, момент настоящей жизни. Она подняла глаза на Саксби. Он как онемел.