Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ах, если бы не было этой ночи! Этой и всех следующих ночей. Не может она, не может. Господи, как просто все было в семнадцать лет. Какое она имеет право обвинять мать? Смазливая девчонка из бедной семьи. Отца нет, приданого нет, и надежды сменить свое старое перелицованное пальто на модный плащ — предел ее тайных желаний — тоже нет. А кое-кто из сверстниц уже носил в ушах бриллианты, лодочки на шпильках, хвастался чернобурками, сожалея, что нельзя это все надевать в школу.

И вдруг! Золушка с окраинной улицы как в сказку попадает. Дорогие духи, отрезы, желанные лаковые лодочки и плащ. «Примите этот скромный подарок», — вежливо говорил Магеррам, ее принц, ее рыжий, уродливый карлик… Она и не разглядела его тогда, за непрекращающимся потоком подарков. Мать благодарила аллаха за ниспосланное дочери счастье. «Буду греться на старости лет у вашего очага», — мечтательно говорила Бильгеис.

Что ж ты, мама, ушла, заторопилась в свой холодный, запущенный дом, где скрипят полусгнившие ступени лестницы и за водой надо ходить к крану в соседнем дворе. Не греет, не радует и тебя мой дом. Что же ты наделала, мама! Как бы я сейчас пошла, побежала следом за тобой в наш бедный крошечный двор… Я бы погладила каждую из шести ступенек, и они бы ворчливо скрипели под моими шагами. Нет, однажды она заметила, что жених ее какой-то маленький, голова его едва доставала ей до мочки уха. И спина ей показалась странной… «Мама, он что, горбатый?!» — «Нет, доченька, это оттого, что неправильно в свое время за партой сидел. Душа, душа золотая у него».

Золотая душа, золотой туман, массивная золотая цепочка с кулоном, на котором переплеталась бриллиантовая вязь их инициалов «Г» и «М»… К ее услугам была легковая машина, ее возили по модным портнихам, ювелирам, сапожникам, скорнякам. Это было так увлекательно!

Ее родной 10 «Б» готовился к выпускным экзаменам, а она, Гаранфил, уже носила под сердцем первого ребенка.

— Гаран-фил! — голос Магеррама долетел из открытого окна. — Где ты там? Проводила мать?

«Иди, Гаранфил, — мысленно приказала она себе, — иди расплачивайся…»

* * *

Как он ждал этой минуты, сколько передумал там, в колонии, терзаясь ревностью, страхом, предвкушением встречи. Почему она так отчужденно смотрит на него с порога. Дети спят… Они одни в доме. Может же он, черт возьми, обнять наконец свою жену?

Магеррам шагнул ей навстречу, обнял и, привстав на носки, впился губами в ее сомкнутый прохладный рот. И вдруг почувствовал, что локти ее, напрягаясь, все острее упираются ему в грудь, давят, отталкивают. Мягкое, умеющее быть таким податливым тело рвется из его объятий.

— Осс-ставь, Магеррам!

Она вырвалась, почему-то сбегала в ванную, вернулась бледная, умытая, с недобро поблескивающими глазами.

Ему стало вдруг душно, жарко, подошел к окну, вдохнул чистой прохлады. Где-то под лопаткой будто горячее лезвие ножа шевельнули.

Случилось. То, чего он боялся, случилось. Это не та Гаранфил, с которой больше десяти лет спали они на одной подушке. Не робкий нежный цветок Гаранфил, сладость которого была утешением и радостью его жизни. Он внимательно посмотрел на жену и заметил, как сжалась, напряглась она под ситцевым халатиком.

Не та.

Той Гаранфил нет. Ушла.

Навсегда ушла. Прозрела и ушла. Как она торопится мимо него в спальню… Как он сразу не догадался — почему именно в спальне уложила она всех детей, не отпускала мать! Готовилась, значит. Все заранее продумала. Зря он так торопился из колонии.

— Где тебе постелить, Магеррам? — суховато спросила Гаранфил, будто старого дядю спросила.

И снова больно встрепенулось, заныло сердце.

— Стели где хочешь.

Хлопнуло распахнутое внезапно налетевшим ветром окно. Кто-то из детей забормотал во сне, и Гаранфил поспешила к ним.

В Баку это нередко: в тишине вдруг вздрогнут, зашумят деревья, с нарастающим гулом налетит проснувшийся Хазри — и пошел, пошел ломать деревья, вздымать вихри пыли, распахивать окна, задирать подолы женских юбок…

Магеррам закрыл окно на шпингалет, походил по комнате, подумал, что надо завести часы, — мерное тиканье маятника всегда хорошо на него действовало; было что-то надежное, устойчивое в их аккуратном бое, фундаментальной высоте, благородной матовости дерева.

Нашел ключ, взгромоздился на стул.

Странно, ключ крутился свободно, вхолостую, и что-то там внутри механизма жалобно попискивало.

Пружина сломана. Кто же это? Часы заводились туго, и надо было приложить силу… Вот и часы сломаны.

Он вдруг ощутил живую, рвущуюся связь между тем, что мучило его, и этими часами, в течение десятков, а может, и сотни лет, отсчитывавших бегущее время. Он выменял часы на две буханки хлеба, и спасибо им — маятник отбивал спокойные, счастливые минуты десяти лет.

А теперь часы мертвые, и от неподвижности стрелок ему особенно одиноко, даже страшно, как в тот день, когда он ждал приговора.

Гаранфил откинула спинку дивана, принесла из спальни постель. Шелк на одеяле, когда-то яркий, вышитый золотыми фазанами, поблек, стерся, остались смешные птицы с будто выщипанными хвостами, подрезанными крыльями.

— Ложись, — она взбила подушку, разгладила ладонью верх белоснежного пододеяльника.

Он протянул руку, пытаясь поймать ее за полу распахнувшегося халата, задержать бы, поговорить по душам, но Гаранфил извернулась боком, выключила свет и закрыла за собой застекленную дверь спальни.

Он не нашел в себе сил раздеться, в чем был — мятых пыльных брюках, грязной сорочке, от которой пахло сыростью, — лег поверх одеяла, уставился в потолок, на котором вспыхивали и гасли пятна скользящего света проезжавших мимо дома машин.

Не снимая халата, легла и Гаранфил. Через узорчатое стекло в двери ей был виден огонек сигареты, вычерчивающий свои бесконечные полукружья в темноте. Много курит. Раньше просто баловался, для солидности, что ли… Ночью вообще никогда не курил. А теперь как будто весь отпущенный на всю оставшуюся жизнь запас сигарет торопится выкурить.

Дрема одолевала ее, однако при каждом покашливании, скрипе, даже чирканье спички она переставала дышать, напряженно вслушиваясь в звуки за дверью.

Скорей бы заснул. Скоро, наверное, рассвет.

Только бы не открывал дверь.

Красная искра все плавает, все движется в мутноватой прозрачности стекла.

Погасла.

Кажется, уснул.

Она вытянулась, как за спасением потянулась губами к теплой макушке дочери.

Скрипнула, медленно приоткрылась дверь. Она подняла голову с подушки, с трудом удерживая готовый сорваться крик.

— Что же теперь будет, Гаранфил? — печально спросил он с порога.

— Не знаю. Ничего не будет. Что может быть, когда такая орава? Только… по-прежнему уже не будет. Я ничего не могу поделать с собой, Магеррам.

— Но?..

— Ради детей только. Под одной крышей, но… но в разных комнатах. И прошу тебя, больше не надо об этом. Я не могу, не смогу иначе.

— Это все? И никогда?..

— Никогда, Магеррам.

Ей показалось, что он уже ушел, но дверь оставалась полуоткрытой, она слышала его легкие, неровные шаги, вздохи, увидела маленькое пламя зажженной спички…

О чем он думал, навсегда отринутый, как и она, обреченный на тяжкое, пожизненное одиночество?

Ветер тряс рамы, звенел разбитыми в одном из окон стеклами, подвывал, посвистывал, разгулявшись теплой, звездной ночью.

«Ради чего я мучился? Таскал мешки и ящики у лисы Мирзали… Рисковал, крал, продавал буханки… И снова крал, унижался, если надо было, откупался, ходил в старье, прикидывался дурачком перед этим подонком Бирандалы… Неужели только ради того, чтоб сияли рядом добрые, спокойные, равнодушные глаза Гаранфил? Да, да, равнодушные! Ни разу за десять лет не обняла сама, не ответила на мою ласку. Позволяла любить. Дарить. Служить ей, Красоте, тому, чем обделила меня природа. А может, я все-таки счастливей, чем она? Не знает ведь, как это — любить. Если бы женился на простой деревенской девушке — не дрожал бы от постоянной боязни потерять ее. Говорят же старики: „Каждый горшок находит свою крышку…“ Я не нашел. Чужую взял. А она, Гаранфил? Вдруг найдет?»

22
{"b":"39653","o":1}