Рябова и Борисова вернули на фрегат и заперли в разных помещениях.
Пленных рыбаков и солдат с Мудьюга на шлюпках отвезли на один из кораблей, которые оставались у входа в устье. Рябов об этом не знал. Он думал, что его товарищи по-прежнему находятся в трюме.
Эрикссон стал снаряжать фрегат к походу, приказал приготовить на случай безветрия весла, назначить гребцов. На палубе были оставлены лишь матросы для работы с парусами. Все остальные люди были спущены вниз, к боевым портам.
Выступать шведский капитан решил в час начала прилива, когда в Двинской губе «прибылая вода» с северо-запада устремляется в устье реки и поднимает его уровень более чем на три фута.[8]. Прилив в летнее время продолжается пять, а отлив семь часов. Этого времени вполне достаточно, чтобы привести фрегаты под стены города на мысе Пур-Наволок…
Вечером Рябова вывели на палубу. После наглухо закрытой душной и промозглой каюты, в которой пахло чем-то прелым, чужеземным, он с удовольствием вдохнул свежего воздуха, глянул на небо. На западе в редких, волокнистых, как чесаный лен, облаках раскаленными грядками дотлевали отблески заката. Солнце упряталось за горизонт ненадолго, для того чтобы тотчас начать подниматься снова. Июньские белые ночи на Двине коротки, как размах крылышков кулика.
«Все идет как по писаному, — подумал Иван. — Капитан знает службу: выбрал для пути время прилива. Вот шельма! Но и я тоже выберу время!»
Стало зябко. Иван запахнул полы куртки, застегнул медные крючки. К нему приблизился капитан и повел на мостик.
Загремела якорная цепь. Тишину прорезал свисток боцмана, и матросы проворно полезли наверх по вантам. Вмиг распустили паруса, закрепили кливер-галсы, шкоты[9]. Судно почти незаметно тронулось со стоянки. За ним — на дистанции — второй фрегат и яхта. Стройная, белопарусная, с форштевнем, словно выточенным из моржовой кости.
Между островами Мудьюгом и Гольцом Двина разлилась на два десятка верст — не видать берегов. Но дальше русло ее суживалось, резко падали глубины. Через каких-нибудь полчаса они уменьшились с сорока до двадцати двух с половиной футов.
Рулевой у штурвала, широко и крепко расставив ноги, медленно вращал колесо. Движения его были не совсем уверенны, как бывает, когда делаешь что-либо по подсказке. Рябов жестами показывал: «Лево руля! Прямо! Теперь правее на три румба».
Рулевой послушно выполнял его команды. За спиной Рябова, как сыч, стоял мрачный лейтенант. Правая рука его лежала на рукоятке пистолета, сунутого за пояс. Рядом шведский шкипер с коричневым лицом и каштановой окладистой бородой, дымя трубкой, следил за действиями лоцмана. Сзади — Борисов, которого тоже привели сюда. Он угрюмо посматривал на Ивана, терзаемый сомнениями.
Им ни разу не удалось перемолвиться наедине после той встречи в трюме. Переводчик молча сверлил колючим недобрым взглядом спину лоцмана, а тот, зорко всматриваясь в очертания берегов, в извилины устья, уверенно командовал: «Прямо! Держать прямо!» Иной раз, не утерпев, Иван соленым рыбацким словом костил рулевого и сам клал на штурвал руку, чтобы поправить курс, показывая этим рвение и старание. Шведы не протестовали.
К полуночи ветер стих, и паруса обвисли. Капитан дал команду свернуть их. Дальше фрегат пошел на веслах. Иван знал: это ненадолго. Лишь покажется краешек солнца, ветер поднимется снова.
Белая ночь ласковой колдуньей прикрыла воды сизо-голубой поволокой. Удивительна эта белая ночь: не темно, не светло, не тихо, не ветрено. Не поймешь — вечер ли, ночь ли, рассвет ли? Все пронизано какой-то грустной задумчивостью. В такую ночь по отлогим берегам и плесам, должно быть, плещутся русалки, высовываясь из воды, срывая холодными пальцами нити водорослей, а морской бог Нептун поднимается на поверхность, бороздя своим трезубцем морскую гладь и тряся от удовольствия мокрой бородой. От его неторопливых поворотов море колышется, вздыхает от берега до берега, и где-то далеко-далеко, в полночной стороне, как огромные поплавки, колыхаются ледяные горы — айсберги. Стада гренландских китов лениво пасутся у горизонта, выбрасывая фонтаны воды и процеживая в усах планктон…[10].
Касатки притаились возле китов, выжидая удобный момент, чтобы напасть на того, кто вдруг отобьется от стада. И не будет ему пощады от морских разбойниц: будут они кромсать китовы бока острыми зубами, вконец замучают его, и в отчаянии выбросится кит на берег, чтобы там, среди скользких, покрытых ракушками валунов, медленно погибнуть от ран нежданной негаданной смертью…
Люди, очарованные белой ночью, маются без сна, поглядывая в молочный розоватый туман.
В такую ночь шептаться бы с милой где-нибудь на бережку под тальником, петь тихие и протяжные пес ни, слушать звончатые гусли, а на заре — берестяной пастуший рожок.
Но в такую ночь воровски крадутся к мирным берегам воинские чужеземные корабли, чтобы вскоре разбудить тишину, взломать ее громом пушек, свистом ядер и пуль.
Белая ночь! Тревожная белая ночь на Беломорье!
Иван, стоя на мостике с непокрытой головой под неусыпным и бдительным взглядом шведского лейтенанта, готового в любой момент разрядить свой пистолет в затылок русского лоцмана, спокойно посматривал по сторонам.
Фрегат вышел на параллель острова Лапоминка. Фарватер здесь резко поворачивал на юго-запад. «Где то тут должна быть отмель, — подумал Рябов и подался вперед, всматриваясь в мелкие серые волны, в очертания смутно различимых берегов. Ее надобно обойти. Она вовсе лишняя. Ага, вот!» Зоркий, как у ястреба, глаз кормщика заметил на берегу густое мелколесье и одиноко торчащий столб высотой в человеческий рост на мысу. Рябов определился и, резко подняв руку, отдал распоряжение рулевому. Тот поспешно положил руль вправо. Иван смотрел на сосредоточенную, собранную фигуру рослого шведского кормщика, на его рыжеватую окладистую бороду и думал: «Старайся, старайся, кормщик! Все одно не ты ведешь корабль. Твои только руки, а голова — моя!» Вспыхнула, гордость за ремесло русского корабельного вожи. «Вот ведь в твоих руках три громадных посудины. Веди куды хочешь Что иноземцы? Ни лешего не разумеют, а карта у них липовая. А тот все держит руку на пистолете! Как она у него не от сохнет!» — косо глянул он на лейтенанта.
На мгновение вспомнилось что то из ушедшей молодости. В ушах зазвенела под колдовское очарование белой ночи знакомая песня, древняя, как избяное, до боли, до сердечной тоски любимое Поморье. И эта песня неотвязно стала в голове, как наваждение, как вещий сон, как призрачная, полуночная даль:
Ой, сяду под окошко
Да скрою край окошка,
Окошечка немножко.
Ой, погляжу далеко —
Там озеро широко,
Там белой рыбы много
Ой, дайте подайте
Мне шелковый невод
Ой, шелков невод кину
Да белу рыбу выну
Рябов встряхнул головой, отгоняя воспоминания прочь и вглядываясь в стреж и проступающие вдали лесистые островки.
А на востоке уже первый солнечный луч словно мечом рассек дремлющие облака, и ранняя чайка над горизонтом вспыхнула ярым золотом.
Прилив шел к концу. Подходил час, когда, как говорят поморы, приливная вода «сполнится», то есть дойдет до того уровня, после которого суждено ей медленно отходить на убыль в море.
Иван обернулся к Борисову.
— Перетолмачь им по ихнему: надобно ставить паруса, чтобы по полноводью проскочить остров Марков. Пусть ставят не мешкая.
И когда распоряжение было выполнено, Иван глянул на Борисова и, отвернувшись, сказал раздельно и ясно: