Огромным усилием Шагаретт заставила себя не поднять глаза и пробормотала в ответ что-то неразборчивое, не слишком любезное. Да, да. Это его голос. А он продолжал: "Мальчика зовут как? Он имеет мусульманское имя? Мальчик сын мусульманина?"
Любопытные ушли, выражая вслух свои восторги, но не добившись ответа.
Шагаретт узнала говорившего. Узнала с неподдельным ужасом.
Лицо отвратительное, рябое, неестественно отталкивающие черты его, оловянного цвета глаза, пронизывающие, лезущие в душу, лишающие воли, доводящие собеседника до состояния полной прострации, - такие черты, такие глаза могли принадлежать и принадлежали одному-единственному человеку. И человек этот был, как ни невероятно, мюршид, ученицей которого столько лет была она.
Что делал святой мюршид в Москве? Случайно ли он остановился у ее коляски? Или он узнал свою насиб и потому заговорил о ее сыне?
Нечего, конечно, было бояться. Да и чего, собственно, могла опасаться молодая женщина, жена советского специалиста, да еще вдали от Востока, в столице Советского Союза?
Но в тот же день Шагаретт уехала из Москвы к родне мужа в Серпухов. Она не смогла пересилить чувства страха за своего милого, единственного сыночка. В ушах ее назойливо и нудно звучало: "Мальчика зовут как? Он имеет мусульманское имя?" Ей делалось жутко до тошноты. Шагаретт верила в злой рок, верила в приметы.
Мистический ужас объял ее, когда в день возвращения в Москву она узнала, что они едут за границу. Алексей Иванович получил по окончании Коммунистического университета трудящихся Востока назначение в восточную страну. Он должен был выехать немедленно и вместе с семьей.
Он развивал в Шагаретт ум, культуру поведения, но совсем забыл о ее душе. Даже не забыл. Просто думал, что душа у нее такая же совершенная, как тело. Рабская преданность юного существа, выросшего в первобытном племени кочевников, у которых мужчина - бог, а женщина - бессловесная невольница мужской половины рода человеческого. Стремление угодить мужу, самоотверженная забота о нем делали Мансурова мягким, покладистым.
Человеку, многие годы ведущему суровый, почти аскетический образ жизни, не знавшему тепла семьи, уюта самого обыкновенного человеческого жилья, все было ошеломительной новью. В походах спали прямо на земле, завернувшись в тонкую колючую шинель, положив под израненную, замотанную бинтами голову кавалерийское седло, не замечали ни ветра, бившего о кожу колючими песчинками, ни струек холода, пробиравшегося с ледяных камней, ни бегавших вокруг по песку отвратительных и явно ядовитых пауков. Наскоро завтракали сухим соленым куртом и окаменевшей корочкой джугаровой лепешки. Обедали?.. Да нет, не обедали, в лучшем случае ужинали поздно ночью. Наскоро, обжигаясь, пережевывали недоваренные, недожаренные куски баранины с шерстью, чтобы тут же вскочить на коня и броситься во тьму преследовать невидимого врага... Зной, холод, горячие ветры, мокрые переправы через мутные потоки, запах конского пота, ноющие рубцы ран, тревоги, опасности, подстерегающие на каждом шагу, бесприютность пустынь и гор, мертвящая усталость, прерывистый, тревожный сон...
И вдруг все переменилось... Стоит ли говорить, что он совершенно поддался обаянию джемшидки и делал только то, что нравилось ей.
Когда у нее родился сын, она растила младенца не по обычаям своего кочевья, а прибегала к помощи современной медицины, полностью отказавшись от знахарских средств, к которым, к сожалению, прибегают еще и до сих пор даже горожанки. Она беспрекословно следовала указаниям детского врача.
Она отказалась от неприятных для окружающих привычек первобытной кочевницы, лишенной в пустыне самых примитивных удобств. Здесь Алексею Ивановичу и учить ее ничему не пришлось. Скатерти и простыни, белье и пеленки ослепляли белизной, полы в квартире, где бы они ни жили, посуда, занавески - все всегда было в образцовом порядке. Ему приходилось останавливать ее рвение, когда его "фаришта" - "ангел" по уши окуналась в хозяйственные заботы и когда пирожки на завтрак или мампар к обеду в ручках супруги превращались в нечто божественное.
Удивительно быстро Шагаретт превратилась в отъявленную модницу. Попав из первобытной степи в современный город, она бросилась с головой в омут универмагов, комиссионок, толкучек. Она делалась несчастной, если не могла поразить своего Алешу, появившись перед ним в каком-то сверхизящном льежском белье или, приподняв юбку, ошеломить своей ножкой в парижской паутинке и туфельках на высоченном каблуке венского фасона. "Но ты так одета... Мне просто неудобно. Все смотрят на тебя в театре", - робко бормотал он. "Пусть видят, какая у тебя женщина, у моего героя, у моего Рустема, у моего сардара! Молчи. Знаю, ты скажешь - ты хороша и без этих нарядов. Но не правда ли, я еще лучше вот в таких..." - и она вертелась перед зеркалом, заставляя его восхищаться собой. Осторожно, что называется кончиками пальцев, она хитро умела касаться его души. И он, вечно занятый лекциями, семинарскими занятиями, общественными делами, возвращаясь домой поздно вечером, забывал все, о чем он успевал подумать днем. Блаженная лень охватывала его, едва он переступал порог.
Он не знал, что делается в душе Шагаретт. Он предпочитал просто не знать. И наконец, мог же он позволить себе не быть колючим с той, которая дала ему всю полноту счастья. Вон как она надувает губки, когда он осмеливается намекнуть: "Лучше было бы, если бы ты не изображала из себя иностранку. Твои наряды..." Обычно ему не удавалось закончить фразу...
Он встревожился, когда узнал о восточных "дипломатах", интересовавшихся на Тверском бульваре его сыном. Однако главного Шагаретт не сказала.
Скажи она тогда Алексею Ивановичу, что узнала своего страшного мюршида, возможно, все повернулось бы иначе.
Алексей Иванович решил: встретились на московской улице два явно восточных человека, пристали к красивой, броско и шикарно одетой даме, полюбовались ребеночком в коляске, вымолвили несколько странных слов, хотя смысл их и нетрудно объяснить, и пошли своей дорогой. Ну, заинтересовались, что может делать эта персиянка или турчанка в Москве... Привлек их внимание богатый наряд, изящная колясочка, здоровенький мальчишка с черными, явно восточными глазками. Ну и все.
Он даже выговаривал Шагаретт: зачем ей понадобилось ускакать столь поспешно в Серпухов? Тащить малого ребенка за тридевять земель. Мучиться в душном купе.
Он и не подозревал, что Шагаретт могла утаить от него что-то. Он верил ей во всем. Он имел основание верить: она явилась ему из ада, из могилы, он ее вырвал из рук палачей в час смерти. Она принадлежала ему вся, со всеми своими мыслями, чувствами. Ему и только ему. Он так не говорил ей, но зато говорила она - Шагаретт.
Знай он, кто интересовался его сыном, он раскрыл бы все свои шипы и колючки. Он снова стал бы суровым комбригом, энергичным, жестоким. Он пошел бы на все: отказался бы от предложенной ему работы.
И уж во всяком случае никогда не принял бы назначения на Средний Восток. Он был достаточно проницателен и достаточно знал Азию, чтобы подвергать риску свое счастье, счастье Шагаретт, счастье и будущность своего сына.
И ведь он чувствовал что-то. Ведь испуг, стоявший в глазах Шагаретт, настораживал его, в словах ее чувствовались недомолвки, непонимание, трепет.
Он даже допрашивал ее, когда она лепетала невразумительное что-то о тех двух. Он так сжал ей руки, что она застонала: "Больно! Ты сделал мне больно, милый!"
Он устыдился своей невольной грубости, а она так больше ничего и не сказала. Да и что она могла сказать? Муж мало, очень мало знал о ее жизни в кочевье родного племени. А чтобы объяснить, кто такой был мюршид и какую роль сыграл он в ее жизни, нужно было рассказывать много и подробно, а у Шагаретт просто не хватало слов, да и воспоминания были слишком мучительны. И о мюршиде - великом наставнике - Алексей Иванович имел самое смутное представление.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ