У нас завелся тогда обычай после каждого спектакля ходить с этими господами ужинать в скромный ресторанчик на Малой Садовой, - и вот, за одним из таких ужинов, состоявших обыкновенно из яичницы с ветчиной или из бёф-Строганов, я и решился открыть Паулю Рихарду, что мечтаю к ним присоединиться, для какой цели я уже выучил наизусть комическую "Проповедь капуцина" из "Валенштейна" и негодующую речь графа Дюнца из первого акта "Орлеанской Девы", начинающуюся со слов: "Нет, я это больше не могу терпеть, я отказываюсь от этого короля!" Мало того, считая себя уже актером, я поспешил сбрить бороду и усы, которые покрывали щеки, губы и подбородок с густотой, не соответствовавшей моим годам. Но милый старый Рихард, к которому я воспылал тогда каким-то подобием "сыновней нежности", счел своим долгом меня разубедить. Он указал и на трудности их кочевой жизни и на скудное вознаграждение и особенно на то, что мне пришлось бы много упражняться, чтобы отделаться от моего не совсем правильного произношения немецкого языка. Я смирился и на этом кончилось то, что я тогда был склонен считать своим "основным призванием".
Заключительным проявлением нашего поклонения Мейнингенцам было поднесение труппе адреса, украшенного моим рисунком в старо-германском стиле и содержавшего двадцать строк самой выспренней немецкой прозы. Всё это было сущим ребячеством, но в своем роде и чем-то трогательным. Большого труда стоило нам собрать подписи после того как мы трое - Нувель, Философов и я поставили свои необычайно размашистые росчерки. Дядя Миша Кавос, хоть и был поклонником Мейненгенцев, наотрез отказался, а кузен Сережа Зарудный, хоть и поставил свою подпись, но предварительно жестоко высмеял нашу затею. Зато нам удалось подцепить одного "титулованного", а именно - некоего князя Аматуни, приятеля моего приятеля (еще со времен Цукки), Мити Пыпина. Этот Аматуни случайно оказался в театре на последнем спектакле Мей-нингенцев и, будучи любезным человеком, не воспротивился нашей просьбе. Но едва ли сами Мейнингенцы обратили должное внимание на наше подношение; возможно даже, что наш пергамент, порученный Линку, оказался в отельной корзине для бумаг...
С момента отбытия Мейнингенцев и до первых наших экзаменов оставалось не более двух месяцев, и теперь, за эти шестьдесят дней, надлежало приложить "сверхчеловеческие" усилия, чтобы, без позора для себя и для гимназии завершить, свое "среднее" образование. И на сей раз древние языки и несколько других предметов нас с Валечкой не тревожили, зато мы продолжали быть отвратительными математиками, и пришлось снова обратиться к помощи лица, обладавшего в нашей семье репутацией прямо-таки гениального чудодея в смысле подготовки и самых отсталых учеников. Три года до того появилась в нашем доме эта фигура - одна из самых живописных когда-либо мне встречавшихся. Теперь же Иван Дмитриевич Дмитриев был снова призван, дабы в ускоренном порядке приняться за нашу тренировку в математике. Задачу он исполнил с обычной удачей и благодаря этому мы не опозорились.
Рекомендован нам был Иван Дмитриевич милым Обером. Однако, советуя обратиться к И. Д. Дмитриеву, он несколько смутил мамочку, сообщив об одном уж очень оригинальном условии, которое его протеже ставило относительно гонорара. Это условие заключалось в том, чтобы к каждому уроку ставились две бутылки пива! Не предупреди заранее Обер о такой причуде, мамочка, наверное, остерегалась бы доверить сынка какому-то пьянчуге.
Но Иван Дмитриевич не был пьяницей; хоть и выпивал он за день, бывая на разных уроках, полдюжины, а то и больше, - "шампанского для пролетариев". Преподавание его неизменно отличалось совершенно исключительной ясностью мысли; просто его натура требовала такого подкрепления!
Самый облик Ивана Дмитриевича был в своем роде замечательным. Не будучи вовсе тучным, он всё же производил впечатление толстяка, чему способствовало, как добродушное, луноподобное, гладко выбритое лицо с двойным подбородком, так и необычайно широкие плечи и манера держаться "пузом вперед". Ноги же у Ивана Дмитриевича были скорее тонкие, - но покоились они опять-таки на колоссальных ступнях. Иван Дмитриевич брил бороду и напоминал тех приверженцев скопческой ереси, которые заседали в меняльных лавках, но густой бас доказывал, что это сходство обманчиво и что он - мужчина в полном смысле слова. Басом своим Иван Дмитриевич гордился и, состоя в хоре своей приходской церкви, зычностью своего голоса он покрывал даже громоподобные возгласы дьякона. Опять-таки в противоречии с этим "величественным" голосом находился в нашем учителе совершенно детский взор его глаз и его светлые, наивно завивающиеся волосы, а также его визгливое, чисто бабье хихиканье. Мне этот его смех (и то как при этом бантиком складывались его губы, как вздрагивали его щеки, как заплывали глаза и как всего его начинало качать и трясти) доставлял такое удовольствие, что я всячески старался его рассмешить, не щадя подчас и его девственного целомудрия. Зальется Иван Дмитриевич и вдруг вспомнит о своей высокой миссии, хлебнет пенистой влаги, густо крякнет, приосанится и со строгим видом проговорит всегда одну и ту же фразу: "Ладно, ладно, а теперь давайте решим еще одну задачку по алгебре". Вернувшись к исполнению долга, он и ученика заставлял снова напрячь всё свое внимание.
Судьба Ивана Дмитриевича выдалась не из счастливых. При других обстоятельствах из этого типичного российского самородка мог бы, пожалуй, выработаться второй Ломоносов (он и был, судя по портретам, похож на него), но именно "других" обстоятельств не случилось, и этот человек с мозгом превосходного математика, этот рожденный профессор весь свой век провозился с лентяями, вроде нас, а то и с круглыми бездарностями, стараясь их уберечь от провалов или добавить к их образованию то, чего не давала казенная школа. Получилось же это так потому, что Иван Дмитриевич, рано потеряв отца, должен был, еще совсем юным, зарабатывать свой хлеб и кормить мать и сестру. Бедность помешала ему окончить гимназию и получить права на поступление в университет. А в сущности, в каком еще "аттестате" нуждался человек, который и труднейшую задачу решал сразу, "на глаз", который и самую сложную теорему мог объяснить так, точно это сущие пустяки!
Впрочем, не одно отсутствие диплома обусловило род существования и образ жизни Ивана Дмитриевича, а и то, что он был до какого-то юродства скромный, незлобивый и бескорыстный человек, к тому же - и ревностный христианин. Одет он был всегда в неизменный старомодный, долгополый сюртук с широко раскрытым жилетом. Отложной воротничок безупречно белой рубашки только еще подчеркивал то, что было в нем детского. Таким он явился к нам в первый раз, когда ему было не более двадцати пяти лет и совсем таким же я его видел тридцать лет спустя, уже в качестве учителя-репетитора, дававшего уроки моему сыну. За эти годы он успел просветить мозги многочисленным нашим племянницам и племянникам. Дальнейшая судьба И. Д. Дмитриева мне не известна, но едва ли он мог почитать за счастье, если дожил до эры большевизма...
Наконец, подошли и грозные дни выпускных экзаменов! Как нарочно за несколько дней до их начала распространился слух, что на них будет присутствовать какой-то необычайно свирепый попечитель Учебного округа и это для того, чтобы проверить, происходит ли в нашей частной гимназии преподавание согласно с последними предписаниями Министерства народного просвещения. Этот слух порядком нас напугал и деморализировал, однако после первого же испытания мы убедились, что особенных бед нам не грозит со стороны этого господина со звездой на груди, а вскоре нашлось и правдоподобное объяснение его снисходительности...
Дело в том, что среди нас уже года два или три как находился юноша не без основания считавшийся за полу-идиота. Каким чудом он дошел до последнего класса, оставалось невыясненным, но факт был налицо; он был среди нас, восьмиклассников, и ему всё прощалось; учителя его всячески "тащили". Даже гордый и независимый Мальхин и тот как-то по особенному относился к нему и никогда его не вызывал, не желая отягощать свою профессиональную совесть предписанным кем-то снисхождением. Такое ультра привилегированное положение нашего товарища объяснялось тем, что Митя Куломзин был сыном одного из важнейших персонажей Империи Российской - управляющего делами Комитета Министров, и что этот сановный родитель, если и не мог питать иллюзий насчет достойной карьеры своего сына, все же желал доставить ему кое-какие права. Получив аттестат зрелости, Дмитрий Куломзин не поступил бы в университет, где уже на отличном счету состоял его брат, а был бы назначен куда-нибудь в провинцию, где он и прокоротал бы свой век как всякий другой не "особенно далекий", но одаренный связями русский гражданин.