Киммериец так никогда и не узнал, кому он обязан этим пленением - то ли своим спутникам, лукавым туранским купцам, желавшим добиться милости у местного властелина, то ли хаббатейскому трактирщику, у коего отмечалось благополучное завершение плавания, то ли кому-то из его гостей, среди которых наверняка скрывались лазутчики Гхора Кирланды. Как бы то ни было, Конана сочли достойным скрестить оружие с асиром; его напоили, заковали в цепи и осудили.
Он провел в неволе дней двадцать - сперва в крохотной одиночной камере, затем в более просторном помещении, разделенном железной решеткой на две половины. Все эти клетушки, в которых держали рабов-гладиаторов, находились в подвалах большого амфитеатра, и в каждой под потолком было прорублено оконце, тоже забранное решеткой - чтобы бойцы могли видеть происходившее на арене. В Хаббе не практиковались тренировки и никто не собирался обучать пленников фехтовальному искусству - да это и не требовалось, ибо сюда попадали только настоящие воины, опытные и отлично владевшие оружием. День за днем они глядели на ристалище, на будущих своих противников, сошедшихся в кровавой схватке, потом сами поднимались наверх из мрачных казематов, вступали в песчаный круг, обнесенный высокими стенами, сражались и умирали. Конан не умер; за время сидения в одиночке он убил восьмерых, завоевав репутацию сильнейшего бойца. Он не отказывался сражаться, только, выходя на арену, каждый раз требовал свои собственные мечи, хранившиеся, вместе с прочим оружием, в арсенале гладиаторских казарм.
Убедившись в мастерстве пленника, стражи перевели его в новую камеру, ту самую, что была разделена решеткой на две половины. В том заключался глубокий смысл: соседом Конана стал асир Сигвар, и два соперника могли теперь рычать один на другого днем и ночью, распаляя ненависть и наливаясь злобой. Их не собирались стравливать сразу; неприязни полагалось созреть, чтобы грядущий бой превратился в бескомпромиссную демонстрацию силы и звериной жестокости. Пока же каждый из фаворитов мог следить в окошко, как бьется его будущий противник, и гневно реветь, стискивая громадные кулаки. Кроме того, они швыряли друг в друга фекалиями и обглоданными костями да обменивались ругательствами: Сигвар поносил киммерийцев и Крома, называя его кастратом, Конан осыпал проклятьями рыжих псов-асов и глумился над Имиром, Иггом и прочими богами северян.
Однако мало-помалу скука и тоска пленения заставили их вступить в более содержательные беседы; оба были в одинаковых годах, оба немало поскитались по свету, оба уважали только силу и крепкий кулак. Вскоре выяснилось, что ни тот, ни другой не относятся к числу простофиль, готовых пачкать арену своей или чужой кровью на потеху хаббатейским нобилям; к хаббатейцам оба питали самую жгучую неприязнь. Когда это стало ясно и киммерийцу, и асиру, они перешли к совместным действиям: ночью разогнули железные прутья, сломали решетку на окне и выбрались наружу. Им удалось вышибить дверь в арсенал и расправиться с охраной; затем последовали бегство, погоня, отчаянная схватка в степи - и гора трупов хаббатейских стражей, под которой задохнулся Сигвар. Конан ушел; и в сем виделось ему божественное провидение, сохранившее жизнь тому из беглецов, кто яснее представлял свои цели.
Очнувшись, киммериец потряс головой, прогоняя тягостные воспоминания. Что жалеть о Сигваре! Славный был боец, и в славе отправился в Валгаллу: с оружием в руках, перебив тьму врагов, как и положено доблестному воину!
Мысли его перескочили на другое; потянувшись к своим мечам, Конан обнажил их и стал разглядывать, как делал уже не раз. На голубоватой стали не было ни щербинки, ни зазубринки - удивительно, если вспомнить, сколько этим клинкам пришлось поработать в Хаббе! В отблесках костра металл холодно поблескивал, и киммерийцу казалось, что он держит на коленях две застывшие струи чистейшей влаги, чудесным образом отделившиеся от горного водопада. Нежно приласкав их загрубелой ладонью, он бросил взгляд в темноту и прислушался.
Степь была тиха и спокойна; сухие ветки потрескивали в огне, хрупал травой гирканский конек, где-то в ночи резко вскрикивала птица. Конан полуобернулся, поднял голову. Курган с руинами башни - пятно мрака на фоне звездного неба - нависал над ним подобно окаменевшей морской волне, влекущей в бесконечность обломки разбитого бурей корабля. Ему вдруг вспомнилось, что вечером, когда солнце еще не село, он не удосужился осмотреть древние развалины; костер и ужин казались важнее. Впрочем, что шарить среди древних камней? Наверняка там не было ничего интересного; один птичий помет да мышиные норы.
Тогда, на равнине под Хаббой, завалив труп Сигвара камнями, он отправился на восход солнца и вскоре был уже далеко от проклятого города Гхора Кирланды. Он был неплохо экипирован; у порубленных хаббатейских воинов нашлись и фляги с вином, и пища, и теплые плащи, и даже кое-какие деньги - Конан методично вывернул все кошели, не побрезговав и медью. Жаль, что лошади их разбежались во время драки, напуганные запахом крови и воплями сражавшихся... Без лошади в степи тяжело... особенно на этой беспредельной гирканской равнине, что протянулась на долгие месяцы пути от берегов Вилайета до джунглей Кхитая...
Тем не менее, он добрел до Дамаста, где удалось украсть коня. Не такого хорошего, как тот, что пронес его от Мессантии до Аграпура, но все же... Эти мохнатые гирканские лошадки, неказистые на вид, были на удивление выносливы и...
Конь тревожно заржал, и мысли Конана прервались.
Спустя мгновение он был на ногах и напряженно всматривался в темноту, сжимая свои клинки. Его скакун явно что-то почуял; хрупанье прекратилось, словно лошадка, насторожившись, озирала темную степь. Волки? Нет... За последние дни он ни разу не видел волков; да и что им делать в этой скудной пустыне, где обитают лишь змеи да ящерицы?
Конан отступил от костра, погрузившись в полумрак; кто бы ни выслеживал его - зверь, человек или злой демон - не стоило находиться на свету. Он озирался, прислушивался, нюхал воздух, но не мог заметить ничего; равнодушная молчаливая тьма сгущалась вокруг, обволакивая его темным плащом. На миг он подумал, что стоило бы подняться наверх, к руинам башни, где остатки стен послужили бы неплохой защитой, если нападающих окажется слишком много... Но бросить коня!.. Нет, это невозможно! Без лошади, тащившей бурдюки с водой, шансы добраться до Учителя почти равнялись нулю...
Вдруг какой-то силуэт мелькнул на границе света и тьмы, и киммериец, невольно содрогнувшись, шагнул дальше в тень. Эта фигура казалась смутной, словно бы сотканной из тумана, из осенней вечерней мглы; она парила над землей, приближаясь со стороны кургана. Значит, в развалинах кто-то прятался? Кто? Заблудившийся путник? Призрак? Дух, не нашедший дороги на Серые Равнины?
Нет, не призрак... Фигура существа, безмолвно скользившего к костру, становилась все более плотной, материальной, и Конан, впиваясь взглядом в ее неясные очертания, внезапно понял, что перед ним женщина. Гибкий стан, длинное полупрозрачное платье, темные волосы, разметавшиеся по плечам, пунцовые губы, белый мрамор щек... Настоящая красавица! И выглядит так, словно шагнула в эту дикую степь прямо из гаремных садов Аграпура!
Конь снова испуганно заржал, но Конан, уже не обращая внимания на скакуна, направился к костру. Женщина застыла перед ним, опустив руки с тонкими изящными пальцами; ее одежды просвечивали почти насквозь, и киммериец видел стройные округлые бедра, призывно темнеющий меж ними треугольник лона и две совершенные чаши с алыми бутонами сосков. Странно, она манила и, в то же время, отталкивала его... Но притяжение оказалось сильнее, и Конан, положив мечи рядом с дорожным мешком, спросил:
- Кто ты?
- Инилли...
Словно птица прощебетала в ответ.
- Где твой дом?
Она небрежно повела рукой куда-то за спину, не то показывая на холм, не то имея в виду север. Но эта красавица не походила на северных женщин, светловолосых и сероглазых; разглядывая ее лицо, Конан все больше терялся в догадках, ибо подобных ей раньше не встречал. Южанки были смуглы и подвижны - в крови их кипело солнце; среди северянок, зрачки которых отливали льдом или серой хмуростью неба, редко встречались темноволосые, с черными глазами. И ни у тех, ни у других не было пунцовых припухлых губ, ярких, словно лепестки розы!