Тишина. Странная тишина и забытье. Пустота. Что-то или кто-то вырвал боль, остался лишь холод в опустевшей груди. Свет сгустился и обволакивал их фигуры. Не было ничего, кроме света, кроме плотных полотнищ, окутавших мир.
— Где мы?
Ничего, кроме света и снега.
Борис встал и сделал шаг и в тот же миг нечто сдвинулось в сияющей пустоте, сгустилось, протянулись еще невидимые прожилки, напряглись, притаились за порогом видимости, как липкие паучьи сети. Стало жутко. Страх длинным, мокрым, похотливым языком провел по спине и замер на затылке самым кончиком, острым, льдистым гвоздем нарастающего озноба.
— Подожди, — сказал Кирилл, закончив чистить скорчер. — Не так быстро.
Он приладил ремень, поводил тяжелой машинкой, проверяя балансировку.
— Это все, что осталось? — спросил Борис.
— Это все, что осталось, — повторил эхом Кирилл. — Ну, еще и она.
Борис наклонился к Одри и тронул ее за плечо.
— Одри… Одри…
— Бесполезно, — сказал Кирилл. — Кто-то все равно должен был выйти из строя. Нам повезло больше.
— Что с ней?
— С нас взяли плату за проезд в туле.
Борис присел на корточки, отсоединил Одрину маску и осторожно положил ее на снег. Белое лицо, белые глаза, синие губы. Он оттянул кончик ее рта, запекшиеся губы разошлись, лопнули, в трещинах проступили капельки крови.
— Может, у нее шок?
Кирилл погладил Одри по волосам.
— Не знаю. Какое это имеет значение? Все знают старый расчет — порог туле — минус один. Справедлив он или нет — спорить бессмысленно. Да и с кем здесь спорить?
— Минус один… У нее тоже была мечта.
— Желание, — поправил Кирилл. — Желание.
— У нее была мечта, — упрямо сказал Борис.
Кирилл пнул маску, и карикатурное, уродливое лицо отлетело в свет. Тонкие плети сенсоров зашевелились растревоженным комком змей.
— Здесь не сбываются мечты. Здесь сбываются только желания! Желания! И то, если дойдешь.
— Она… желала перестать быть нечкой…
— Завидное желание, — сказал Кирилл. — И оно сбылось. Теперь пора и нам подумать о своих желаниях.
Борис сходил за маской и приладил ее на место. Швы заросли, и он кончиками пальцев почувствовал вибрацию. Визоры продолжали бездействовать, но система жизнеобеспечения работала. Он ухватил Одри под руки, попытался поставить на ноги, но колени подламывались, и она сломанной куклой валилась на снег.
— Оставь ее.
— Не могу.
— Она все равно не сможет тебе помочь. Как пиявка она бесполезна.
— Это мы еще увидим, — пообещал Борис. Он взвалил Одри на спину, ремнем перехватил ее ноги под коленям и стянул его потуже. Взял за руки и повернулся к Кириллу.
— Я готов.
— Брось ее. У тебя не так много времени. Скоро будет ломка.
— И я стану бесполезным? Еще один ключик перестанет быть полезным? Борис сделал шаг вперед и дуло скорчера уперлось ему в живот. — Я потащу ее. И тебя это не касается.
Заряд брони подходил к концу. Надоедливый зеленой огонек стал теперь надоедливым красным, экзоскелет неприятно размяк и придавал движениям плавность и замедленность. Иногда батарея выдавала неожиданно сильный импульс, быстрота и твердость возвращались, но через несколько шагов бронированная шкура обвисала еще больше. Как я тебя ненавижу, говорил Борис доверительно Одри и делал шаг. А я тебя ненавижу сильнее, чем ты меня, шептала Одри окровавленными губами, и ее тело расслаблялось еще больше. Теперь казалось, что в нем нет ни одной твердой части — лишь тонкий мешок с тяжелой жидкостью внутри. Кровью. Целый мешок крови. Пиявка жадная. От пиявки слышу. Я не пиявка. Тот, кто спаривался с пиявкой — еще хуже пиявки. Первый раз о таком слышу. Вот теперь знай. А для чего вы тогда нужны? Мы? Да, вы. Для чего вы еще нужны, как не для спаривания? Походные влагалища с ногами и глазами. Не злись. Злюка. Мы — лечим. Это что-то новое! Лечебные пиявки! Ты меня рассмешила. И что вы лечите? Мы лечим все. Жизнь. Страдания. Бесполезность. Ах, да — любовь. Может быть, тогда проще колоться каким-нибудь синтетиком? Тоже радикальное лечение. И спариваться друг с другом? Или с самим собой? Ха…
Свет. Кругом свет. Он переливается, сгущается, рвется и снова сплетается в непроницаемую пелену пустоты. Лишь под ногами продолжает хрустеть снег, словно крупные осколки стекла. Противный хруст. Хочется избавиться от него. Отрываешь одну ступню от земли и мечтаешь замереть. Именно так — мечтаешь. Замереть недвижимым изваянием, железным болваном до конца всех времен. Потому что это не снег. Здесь не может быть снега. Это промороженные, очень хорошо промороженные кости Тех, Кто Не Дошел. Миллионы и миллионы тел, спрессованных в ледник, в громадный ледник Великого оледенения Ойкумены. Разве он — только здесь? Разве ты не видишь его повсюду? Куда не ткни — везде только лед, плотный костяной лед стылых планетоидов. Молчащий лед, потому что мертвым не о чем говорить. И с мертвыми не о чем говорить. Как и с живыми.
— Я тебя хочу убить, — бормочет Борис. Ноги его подгибаются, броня оплыла неряшливыми складками и покрылась нездоровыми вздутиями. Нечка висит на нем и даже сквозь скорлупу панциря доносится ее гниение. Громадный, разлагающийся лигух. Даже после смерти он еще крепко присасывается к жизни.
— Я хочу тебя убить, — повторяет Борис, а ангел все крепче обнимает его горячими руками. Красивые, размашистые крылья раскрываются над ними черным куполом, отгораживая от остервеняющей белизны. Странные крылья — покрытые чем-то, что напоминает мех примитивных млекопитающих. Они волшебно шелестят, и каждый взмах позволяет сделать еще один шаг. Как будто это у него отросли крылья. Только ими еще надо научиться пользоваться, а то пока невпопад. Шаг, взмах. Взмах, шаг.
— Я хочу тебя убить, — упрямо говорит Борис, но это лишь хитрость. Отвлекающий маневр. Неужели он не замечает? Ожидает ловушек, лабиринта и не понимает, что самая главная ловушка — он сам. Она проглотила его, сжевала и переварила, а он не ощущает собственной пустоты. Надутый пузырь тела, надутый пузырь души и скудные капельки разума на эластичных поверхностях слюни надувальщика-демиурга. Он сам оказался ключом. Ключиком. Ключик открыл дверцу и стал не нужен. В туле не нужны подручные средства и предметы мебели. Но… Хитрость в том, чтобы не подавать виду. Не разрушать иллюзию, потому что так спокойнее. О, у него теперь огромный запас спокойствия. Ангел щедро поделился с ним.
— Я хочу тебя убить, — хихикает Борис. Насколько это возможно с дыхательной трубкой в горле.
Кирилл замедляет шаг и отвечает:
— Ты меня уже убивал.
Борис задумывается. Убивал? Где? Тогда, значит, не туле, не сработавшая ловушка, а он сам? Неосторожно. Глупо. Расточительно. А если он шутит? Туле переваривает его кости, но глотка все еще живет своей жизнью. Торчит среди льда глупой окровавленной палкой с губами и твердит заученное.
— Я не убивал тебя.
Кирилл не отвечает. Костяной снег продолжает хрустеть под ногами. Тяжеленный скорчер раскачивается в такт шагов, закручивается на ремне и бьет в бок. Размеренно. Надоедливо. Раздражающе. Такая же излишняя штука, как и нечка. Они оба сумасшедшие. Не могут расстаться с тем, чего уже нет. Куда они идут? Какой смысл куда-то идти? Зеленая стрелка направления замерла вертикально, соединила одним росчерком север и юг, замкнула точки концентрации силы. Короткое замыкание Ойкумены. Замыкание жизнью. Подыхающие в своих купелях великие — не в счет.
— Ты ужасно выглядишь, — говорит он Борису. Приглашение к разговору, ведь здесь так пусто и холодно.
Борис сдерживает смех, тот булькает под мягкими лапками ларингофонов малоразборчивым шумом. Что ты понимаешь в ужасе! Это ты, Кирилл, ужасно выглядишь. Ты превращаешься в скрюченную головешку, в усохшего и почерневшего головастика, но я не буду говорить тебе об этом. Ты сдуваешься, как личинка дальфина при прямом попадании ракеты. Коллоид проступает сквозь твою броню дрожащими прозрачными хлопьями и с гадостным хлюпаньем падает на снег. А ты не замечаешь, как в тебе поселился паразит и высасывает твое тело. Зато я набираюсь силы, мы набираемся силы, поправляет Одри, да, любимая, именно так, мы сливаемся в нечто совершенное и невообразимое, в первичный андрогин, срастаемся, проникаем друг в друга, в этом совершенство, говорит Одри, а они — лишь отбросы, не надо бояться преображения и слияния, в этом главная тайна нечек, никто не знает кто и зачем создал нечек, вовсе не из похоти, а в надежде на свершение древнего заклятья, когда материнская конулярия отпочковала уродливое и нежизнеспособное существо, когда гермафродит был рассечен великим штормом Панталассы и выброшен на берег, и ему понравилось быть изуродованным, понравилось ощущать вечное беспокойство и страсть по утерянному…