Он засмеялся.
И вместе с ним в комнате засмеялся еще кто-то.
Цагеридзе испуганно открыл глаза: вот так попался!..
Перед ним стояла Баженова. Силилась и не могла скрыть своей солнечно-светлой улыбки. И видно было, что смеется она тоже не потому, что есть какая-то малость забавного в самих словах Цагеридзе, – смеется она ответно той радости, которая вдруг осветила его лицо.
– С собой, Николай Григорьевич, вы, оказывается, разговариваете ласковее, чем с другими.
Он в замешательстве стал перекладывать справочники с места на место.
– Вы так считаете, Мария? Хорошо, я тогда могу проделать и с вашей головой то же самое, что пообещал себе. Или и это будет недостаточно ласково?
Баженова развела руками.
– Пожалуйста! Только мне-то за что?
– За то, что вы запланировали раннюю зиму и заморозили лес.
– Ну, если это сделала я – рубите скорее, – она с шутливой покорностью наклонила голову. Синеватым отливом блеснули ее черные, в тугой узел на затылке собранные волосы. Открылась белая, в меру полная шея, и Цагеридзе увидел над ключицей глубокий шрам, словно от разреза ножом.
– О-о!.. Да вам, Мария, как будто кто-то уже пробовал рубить голову! – нечаянно вырвалось у Цагеридзе. Он поспешил извиниться: – Простите, пожалуйста.
Но Баженова уже стояла перед ним прямая, гордая. И хотя улыбка еще не совсем сбежала у нее с лица, влажно поблескивали редкие красивые зубы, – глаза глядели холодно, отчужденно и с тем оттенком боли и тоски, который уже был знаком Цагеридзе по первой встрече с Баженовой.
– Да. Пробовали, – с каким-то вызовом сказала она.
– Кто? – опять против воли спросил Цагеридзе, по-прежнему не думая о том, что нельзя – грубо, бестактно расспрашивать молодую женщину.
– Кто? – переспросила Баженова. – Я сама. – Помолчала, глядя в сторону, словно бы в едва различимую даль, и чуть слышно добавила: – Любовь…
И на этом слове сразу оборвался их разговор.
Баженова постояла немного, все так же глядя в сторону, и вышла.
10
Цагеридзе в этот день задержался в конторе до глубокой ночи. Домой, точнее – на ночлег к Баженовой, ему идти не хотелось. Он не любил неясностей, недомолвок, а Мария и все, что ее окружало, за исключением Фени, все было сплошь неясным и в недомолвках. Домой… От «котежа», предложенного Василием Петровичем, он отказался. Лида смертельно боится, что он станет ночевать у себя в кабинете. Баженова радушно сказала: «Да, пожалуйста, живите пока у меня». Иного выхода не было. И он согласился, хотя в доме Баженовой оказался словно бы пассажиром поезда дальнего следования и поместился в купе, в котором едут женщины, – укладываясь спать, неловко при них раздеваться.
У Баженовой с матерью были какие-то свои разговоры, понятные только им двоим. Их никогда не начинала Мария, она вздрагивала всякий раз, когда старуха скрипучим, ворчливым голосом окликала ее: «Марья Сергеевна…» Мария не начинала эти разговоры. Но заканчивала их обычно только она, и заканчивала чаще всего жестко, сухо.
Цагеридзе чувствовал, как больно и тяжело Баженовой разговаривать с матерью при нем. Видимо, ей хотелось оставаться всегда спокойной, ровной и ласковой, как это было вне дома, но беспощадная воля старухи словно вытягивала из нее напоказ постороннему всю глухо скрытую злобность, которую по отношению к матери Цагеридзе уж никак не мог оправдать.
А тут еще эта нечаянная откровенность. «Любовь», – вырвалось у нее, когда он поинтересовался происхождением шрама на ее шее.
Нет, нет, не надо ничего знать больше! «В личном листке обо мне написано все…» – в первый же вечер отрезала Баженова. И прекрасно. Он, Цагеридзе, любит открытую, светлую, а не вынужденную откровенность.
Вот Феня – совсем другое дело. Она вся на виду. Конечно, ей и лет поменьше, чем Баженовой, жизнь ничем не успела ее обидеть, но, кажется, случись с нею любая беда – Феня пойдет к людям, а не замкнется, как Мария. Обморозилась она сильно. Виной этому собственная гордость, а еще больше – чудаковатые парни с Ингута. Озлобиться бы на этих молодцов! А Феня уже совсем по-дружески разговаривала с одним из них и сегодня с интересом справлялась – правда ли, что они собираются переезжать на Читаутский рейд? Другая бы нарисовала всяких ужасов, как геройски она глухой морозной ночью одна брела по тайге. А Феня теперь рассказывает обо всем с теплым юморком, словно вовсе и не опухли у нее руки и ноги и жесткими коростами не стягивается кожа на щеках. Совсем для нее слова поэта: «А что пройдет, то будет мило!» Хорошая, славная девушка. Такая жизнь проживет, словно песню споет. От нее и в доме Баженовой как-то светлее. Только из-за нее и стоит, пожалуй, замкнуть ящик стола в конторе, подняться и пойти.
Цагеридзе засунул в картонную папку все свои черновые расчеты, пока еще пробные, без главной мысли, аккуратной стопочкой сложил справочники и выключил свет. Враз наступившая темнота словно бы сдавила кабинет, сделала его узким, тесным, но зато глубоко и мягко выделила все, что находилось за окном.
Только теперь Цагеридзе почувствовал, что в кабинете стало очень жарко. Тоненько журча, сбегала с подоконника на пол струйка воды. Уже не жесткая, а ласковая рука метели гладила снаружи оконные стекла. Снежная крупа превратилась в легко порхающих бабочек. Было видно, как они стремятся прицепиться, прильнуть к темному стеклу и все соскальзывают и соскальзывают, обрываются, падают вниз. Ах, как здорово сторожиха натопила печь! Ей помогла, конечно, еще и начавшаяся оттепель.
Одуряющая угарная истома охватила Цагеридзе. Он припал лицом к влажному, прохладному стеклу. Снежная мгла медленно двигалась за окном, чередуясь то светлыми, то темными полосами, уходящими в какие-то невообразимо далекие и глубокие провалы, из которых неясными силуэтами вдруг возникали немо покачивающиеся ветви деревьев.
Цагеридзе долго-долго вглядывался туда, в эти темные, таежные бездны, пока ему не примерещилась танцующая в снежной метели девичья фигурка. Она все время кружилась в глубине леса, старательно прячась за стволами сосен и лиственниц, но иногда неожиданно подбегала к самому дому и, улыбчивая, проносилась, постукивая в стекло тонкими легкими пальцами так, что Цагеридзе невольно отшатывался – казалось: там, за окном, действительно озорует какая-то девушка.
Ему вспомнилось… Он был тогда еще Нико, джигит, тоненький юноша…
Такая же темная ночь, только апрельская. И прохлада, разлитая над оцепеневшей в любовном томлении землей, когда, кажется, слышно, как движутся вешние соки, распирая набухшие бутоны цветов. Он возвращался из соседнего селения домой. Там собрались, как и он, семнадцатилетние, подавшие заявления о вступлении добровольцами в армию. Сердца их горели жаждой борьбы, отмщенья, победы. Не было и тени страха, сомнений. Получив согласие военкома, не говорили больше о войне. Бурлило молодое веселье, словно на празднике свадьбы. Нико шел, а в ушах звенели отголоски песен, бубнов и зурн, хотелось еще и еще пройтись в бурном и напряженном танце, ощутить легкость, упругость своего тела, силу молодости.
Каменистая тропинка круто спускалась в долину. Слева, совсем близко шумела Квирила. Набежал теплый ветерок, шевельнул непокрытые волосы.
Нико остановился, жадно глотая кружащий голову аромат земли. Горло сжималось, глаза застилало горячей пеленой.
И в этот миг ему почудился протяжный вздох.
Он прислушался. Вздох повторился. Долетели невнятно сказанные слова. Может быть, там влюбленные? Нико нечаянно задел ногой камень, тот, подпрыгивая и шурша в кустах, покатился в Квирилу. Оттуда, снизу, из темноты, донесся испуганный девичий голос:
– Кто это?
Нико ответил:
– Я, – не зная, как отозваться иначе.
Девичий голос, дрожа и обрываясь, взмолился:
– Ой! Я одна… Боюсь… Проводи меня.
Нико в недоумении повел плечами: кто бы это? Зачем девушка, если боится, забрела ночью и одна так далеко?
Он стал спускаться вниз по стремительной крутизне. Камни осыпались под ногами. Нико впотьмах хватался за колючие кусты и больно ранил себе руки.