Михаил пожимал плечами.
– Правильно. А я тебе, дураку, разве еще сразу не говорил – с микробами не шути?
Максим эти слова Михаила пропускал мимо ушей.
– Могла бы, понимаешь, получиться флегмона…
– И гангрена.
– …и гангрена. Так и она мне сказала.
– Может, еще и полное заражение крови. Как это – сепсис?
– Может, и сепсис. А когда, понимаешь, резать она замахнулась, ножичек у нее…
– Ланцет.
– …ланцет у нее вот такой, блестит да еще прямо из кипятка вынутый, горячущий. Спрашивает: «Хотите, укол вам сделаю? Заморожу». Понимаешь, чтобы без боли. А я говорю: «Спасибо, не надо, я и так никогда никакой боли не чувствую». Ну ведь стыдно же было просить: уколите. А кы-ак полоснула она этим самым раскаленным ланцетом по руке, да второй раз, на глубину до самого сердца – кровища, дрянь всякая брызнула… Ну, понимаешь, я и… промок…
Михаил хохотал, громко, раскатисто.
– Ой, Макся, позор какой!
– А она не заметила, говорит: «Ничего, ничего, вы еще как мужчина держитесь. Другие так, случается, в обморок падают». Зато сейчас, гляди, какая рука! Эх, все-таки здорово наша медицина работает!
Мороз в эти дни сдал, окна оттаяли, только по самому низу лоснились толстые ледяные наплывы. Сквозь осветлевшие стекла теперь было видно, как бродят по тайге высокие белые тени – дул несильный, порывистый ветер, встряхивал вершины деревьев, и снежная крупа косо летела на землю. Наледь на Ингуте застыла, закрепла, машины к Читаутскому рейду пошли напрямую. Михаилу, одному, работы на дороге хватало по горло. Работал он вообще всегда с охотой. Но теперь возвращался домой какой-то раздраженный, ворчливый. А когда Максим, измученный нестерпимой болью в руке, выждав начало оттепели, отправился в медпункт Читаутского рейда и оттуда вернулся радужно повеселевшим, к Михаилу стало и вовсе не подступиться. Он все время старался так или иначе поддеть Максима, выставить его в смешном виде, чтобы самому же потом вволю и похохотать над ним. Максим, приспосабливаясь к новому повороту в поведении Михаила, охотно балаганил и клепал на себя, только бы поднять настроение друга. Но делал все это вслепую, жертвенно, не догадываясь о причине резкой перемены к нему Михаила. А догадаться бы можно. Максим побывал на рейде, и Михаила сверлило желание узнать, что там с Федосьей. Но прямо спросить он никак не мог, язык почему-то не поворачивался. А Максим, конечно, знал. Но не рассказывал.
С той ночи, когда Михаил, дотащив до места закоченевшую Феню, вернулся обратно в свой домик, перебредя дымящийся наледью Ингут, пришел на негнущихся, как ледяные столбы, ногах и с обмороженными щеками, он не хотел даже и заводить разговор с Максимом об их негаданной гостье.
– Иди к черту со своей Федосьей! – заорал он на Максима, когда тот попытался расспросить, где и как нашел ее в лесу Михаил и почему вернулся только под самое утро и весь во льду, – Дура она сто раз! Идиотка! Черта ей лысого сделается! Дрыхнет сейчас на теплой перине, а я вот… – Он стоял у докрасна раскалившейся печки и поленом разбивал на штанах ледяной панцирь. – В общем, Макся, пойдет если когда-нибудь еще здесь эта Федосья, таким вот поленом ноги ей переломаю, а тебя – пустишь ее снова ночевать – вытащу, голой мякотью в Ингут посажу и буду держать, пока в наледь не вмерзнешь.
– Да ты хоть объяс…
– Конец!
– Ты скажи только…
– Поленом по башке захотел?!
Максим плюнул и пошел спать.
Теперь Михаил бесился, сам изнемогая от желания что-нибудь узнать о Фене – Федосье. Но в открытую спрашивать Максима не хотел и не мог. Максим же, помня грозный приказ Михаила, помалкивал.
А рассказать бы он мог многое.
Он побывал на квартире у самой Фени и довольно долго разговаривал, Феня лежала, вся огороженная подушками. Щеки, багровые, распухшие, делали странно широким и плоским ее лицо, блестевшее от аптечных мазей, сменивших теперь гусиный жир. Девушку лихорадило, она то и дело подтягивала к подбородку ватное одеяло, перехватывая его забинтованными руками. Максима она сразу узнала и очень ему обрадовалась. Максим поздоровался, спросил, как она себя чувствует, и предупредил: если ей больно или запрещено разговаривать, пусть молчит, он скажет ей то, что ему необходимо, и уйдет. Феня запротестовала: мало ли что больно! Больно, конечно, но говорить она может и хочет. Сказала, что чувствует себя лучше и что ей стыдно теперь, как по-глупому все тогда получилось. Максим великодушно взял всю вину на себя, доказал, что вполне мог бы вовремя остановить Михаила, но вот как-то так… А в общем, Феня поступила очень правильно, и он сам бы… Только нельзя же было в такой мороз… Феня спросила: «Мне следовало подождать оттепели?..» Нет, не оттепели, а… Словом, если она хочет, Максим притащит Мишку сюда и заставит его просить прощенья. Но сначала пусть она скажет, что хотя на него, на Максима, действительно нет у нее нисколько обиды…
Феня больше не перебивала, лежала тихо, слушала молча, и Максим, поощренный этим, как-то незаметно для себя и, во всяком случае, осознанно не желая за счет Михаила выставлять напоказ свои достоинства, стал открывать Фене одну за другой дурные черты в характере Михаила, такие черты, которых у него самого, у Максима, не было. И тогда Феня вдруг подняла руку.
– Зачем вы так на него? – спросила. – Он хороший.
У Максима загорелись уши. Что же это выходит: он продает своего друга?
– Да-а, Мишка очень хороший! – мужественно сказал он. – Вы меня, Фенечка, просто неправильно поняли.
Мог бы обо всем этом по-дружески рассказать Максим Михаилу? Мог бы. Но как рассказывать, если Михаила это совсем не интересует, больше того – злит, а Максиму больно отдавать Фенино имя для грубой издевки! К этому даже и дружба уже не обязывает.
И Максим держал себя так, словно вовсе и не заходил проведывать Феню.
И это было, пожалуй, первое в его жизни, что он утаил от Михаила.
Зато с подробностями, каких, может быть, в действительности и не было, разрисовал, как познакомился с новым начальником рейда. Впрочем, тоже умолчав об одной лишь подробности: с Цагеридзе он встретился на квартире Баженовой. Тот вошел, когда Максим уже прощался с Феней.
– Понимаешь, – так изобразил Максим эту свою встречу, – уже совсем собираюсь я уходить из… этого… ну, медпункта. Вдруг появляется – высокий, черный и малость прихрамывает. Грузин. «Здравствуйте!» – «Здравствуйте!» Понимаешь: новый начальник, вместо Лопатина. Дальше такой разговор: кто я, откуда? Ну, я ему – всю нашу полную биографию. Удивляется. «А вот именно, – говорю я, – добровольно поехали в самую глушь». Он головой качает, говорит: «Здесь, насколько я географию знаю, вовсе не самая глушь. В Сибири бывают места куда глуше – пятьсот километров пройдешь, рассказывают, и человека не встретишь. Только во имя чего вам бы даже и в такие места было ехать? Со страхом бороться? Вот, дескать, вокруг тайга дикая, звери всякие, пурга, мороз, а мы – герои, живем вдвоем и ничего не боимся? Одного, – говорит, – такого героя как раз недавно я видел – даже сам черт его не берет». Я ему говорю: «Правильно рассуждаете, точно так и мы с Мишкой решали». Он говорит: «А меня бабушка бороться со страхом заставляла иначе. Посадит, замкнет одного в темной комнате, ночью, и велит на ощупь искать чертей, за хвост их ловить. Результат одинаковый. Но для государства таким способом трусишек от страха лечить дешевле, выгоднее, чем по комсомольским путевкам в тайгу везти». Ну, я тут было поднялся. Говорю: «Это оскорбительно. Насчет страха – шуточки. Мы поехали, чтобы Сибирь осваивать, поехали на передовую линию, где труднее». А он: «Передовая линия не всегда там, где глуше, и труднее тоже не обязательно там, где глуше. Во всяком случае, на нашем рейде, раз вы сюда приехали, передовая вовсе не на Ингуте, а скорее тут, где заморожен во льду миллион. Этот миллион обязательно вытащить нужно, и это похитрее, чем подстрелить рябчика». Я ему говорю: «Вообще, верно. Но как понимать: это намек, чтобы мы с Ингута сюда переехали?» Он говорит: «Начальники не намекают, а приказывают. Я приказывать не хочу». Говорю: «Так ни я, ни Мишка – оба мы никакой специальности не имеем». Он: «Я, между прочим, тоже ничего не умею, а вот начальником даже назначили». Смеется. Зубы у него белые-белые. Говорит: «Не приказ, а совет – подумайте». Я говорю: «Ладно, подумаем, сразу сказать ничего не могу, нас ведь двое, а голова у двоих одна…»