Замина улыбнулась жалко и как будто дар речи потеряла вдруг, я это в глазах ее увидел. Она обошла столик, села в кресло напротив меня и, схватив мою руку, крепко сжала ее в своих руках. Она как будто только сейчас поверила в мое выздоровление.
- Слава! - сказала она, и голос у нее сорвался. - Слава, слава, слава творцу! Но недолго, минут тридцать, хорошо?.. А я с балкона послежу.
Я кивнул. Замина живо поднялась, прошла в спальню, принесла мой костюм, шерстяной свитер и помогла мне одеться. Потом мы вместе вышли в прихожую, я скинул шлепанцы и обул туфли, и Замина подала мне плащ. За всю нашу совместную жизнь я никогда не видел ее такой радостной и веселой. Она смотрела на меня такими счастливыми глазами, как будто не во двор посылала меня подышать свежим воздухом, а за кладом в миллион рублей.
Замина закрыла за мной дверь, а я знал наверняка, что она тотчас побежит на балкон высматривать, когда я спушусь по лестнице и выйду из подъезда. Колени мои подгибались, и я спускался поэтому медленно и осторожно, с наслаждением вдыхая привычные и забытые запахи - прокисшей капусты, детской мочи, немытой собачьей шерсти и еще чего-то - нашего подъезда. На лестничной площадке третьего этажа мне повстречался незнакомый серый кот, он тоже, конечно, собрался во двор подышать свежим воздухом, и спускался, навострив уши и обнюхивая стены. Он посмотрел на меня и поднял свой пушистый хвост.
Я вышел, наконец, из подъезда, сделал шаг-другой, поднял голову и посмотрел на Замину, которая стояла на балконе пятого этажа и весело махала мне рукой. Я тоже вынул руку из кармана плаща и помахал ей в ответ.
- Ур-ра! - закричала Замина, перегнувшись через балконные перила.
- Ур-ра! - ответил я ей и огляделся, хорошо, что во дворе ни души, и никто не слышит наших странных криков.
- Зайди в комнату, простудишься! - крикнул я Замине, и она кивнула мне и снова крикнула, чтобы я не ходил далеко, а возвращаясь, медленно поднимался по лестнице, она показала рукой на сердце.
- Хорошо, - крикнул я ей, и долго еще после того, как Замина вернулась в дом, стоял все на том же самом месте, подставив свое лицо солнцу и легкому ласковому ветерку и полностью отдавшись во власть солнцу и воздуху. Солнце было теплое, как парное молоко, в воздухе пахло медом. Но я отвык от такого обилия свежего воздуха, и голова моя слегка закружилась. Я сел на облезлую скамью под старым тутовым деревом, которая ждала весны, чтобы заново быть выкрашенной в ярко-зеленый цвет, посидел несколько и вдруг ощутил еще один забытый запах, сладковатый запах гниющих отбросов, запах нашей дворовой мусорки. Меня чуть подташнивало, но я скоро освоился, после болезни восстанавливались все условные рефлексы. Давеча Салима-ханум битый час говорила об условных рефлексах, целую лекцию, можно сказать, прочитала, из которой я, правда, ничего не понял и, чтобы перевести разговор на другую тему, заверил ее, что все это уже читал в книге знаменитого X., имя я выдумал на ходу. Салима-ханум весьма удивилась, услышав незнакомое имя известного ученого, переспросила его, достала свою записную книжку и вписала в нее. Замина, подав чай и посидев с нами немного, подмигнула мне, извинилась перед гостьей, надо, мол, обед готовить, дети из школы сейчас придут, вы сидите, беседуйте, а я пойду делом займусь, и ушла на кухню. Оставшись вдвоем с Салимой-ханум, я спросил ее, не знает ли она, кто был такой А. Г., о котором так хорошо отзывается в своем дневнике Сади Эфенди, и чем закончилась его история?
Нет, отвечала Салима-ханум, она ничего не может мне рассказать об этом человеке; ибо в доме на Верхней Нагорной у них перебывало такое множество разнообразных людей, что ей, малому ребенку, невозможно было запомнить даже часть из них, потом, правда, их всех как ножом отрезало, добавила она, это уж как водится.
Салима-ханум сказала мне, что от дневников Сади Эфенди остались только эти три ученические тетради, что по возвращении из Казахстана она дом за домом обошла всех родных и друзей и ничего больше нигде не обнаружила.
А роман, спросил я. Салима-ханум прикурила от выкуренной новую сигарету, оглянулась на дверь и, понизив голос до шепота, произнесла: "Это тайна!". Потом она засмеялась с закрытым ртом, ее вислые щеки задрожали, и оранжевая пыль пудры осыпалась на черный бархатный жакет, и прижав палец к губам, прошептала: "ссс!.." Глаза ее, похожие на крохотные черные дырки, вдруг увеличились от слез, она поспешно открыла сумку, достала платок и стала прикладывать к ресницам, с которых текла черная тушь. Наконец, она с многозначительным видом сказала, что послезавтра отправляется в дорогу, в далекую, очень далекую дорогу, подчеркнула она, и если и там, куда она едет, нет рукописи, то придется оставить всякую надежду, больше искать негде. Из этих таинственных слов я ничего, честно говоря, не понял и, отчаявшись понять, не продолжал своих расспросов. Сколько лет я уже слышу об этом романе! Сколько раз Салима-ханум звонила мне в самый неурочный час и срывающимся голосом говорила, что, наконец, напала на его след... Но шли годы, и следы запутывались и терялись... Откровенно говоря, я уже стал подумывать, что все эти разговоры о романе - всего лишь одна из химерических грез Салимы-ханум, плод ее больного воображения. Раз сто, не меньше, говорила мне Салима-ханум за последние годы, что из Москвы ей звонил такой-то, интересовался отцовским наследием, и что теперь Мухтару Керимли и Салахову не поздоровится, теперь они ответят за все!.. Еще одна навязчивая идея обиженной жизнью женщины... Но вчера ночью, читая дневники Сади Эфенди, я убедился, что последний, неизданный роман не химера, и если рукопись не затерялась в те смутные, тяжелые годы, то роман этот прольет свет на многое, а для дочери станет последней радостью. Этот последний роман представлялся мне последним полетом гордой птицы со сломанным крылом. Мне казалось, что я и поправился для того, чтобы способствовать по мере сил этому последнему полету, ибо не сомневался, что буду первым читателем и, может быть, комментатором спасенной рукописи. Не скрою, я надеялся, что после выхода в свет этого романа у многих поукоротятся языки, многие уйдут в тень и не посмеют больше показаться на свет божий... Если есть на свете справедливость, то Салима-ханум найдет эту рукопись, не может же человек всю свою жизнь только и знать, что проигрывать, должен же он хоть раз в жизни выиграть!..
Осторожно, чтобы не обидеть, я спросил, что думает Салима-ханум о страницах, где появляется Кирликир, не отрывок ли это из того самого романа, ибо иначе их никак не объяснить. Салима-ханум помолчала, покачала головой, отпила глоток давно остывшего чая и сказала, что нет, она так не думает, может быть, после всего случившегося он был не в себе, и Салима-ханум так горестно вздохнула, что у меня мороз прошел по коже... "Несчастный, несчастный папа!.." Я поднялся со скамьи, голова больше не кружилась, оглядел наш двор, который после прошедшего лета постепенно приходил в запустение и превращался в свалку мусора, обрезков ржавого металла, сломанных стульев, картонных ящиков из-под продуктов и прочего хлама, и вспоминал почему-то нашу дворничиху тетушку Гызханым.
Давненько не вижу ее, даже голоса не слышу, жива ли старушка?! Пусть живет тысячу лет, а если померла, пусть светом полнится ее могила...
Я прошелся по двору, и погода вдруг испортилась, в небе показались облака и скрыли солнце, невесть откуда вдруг сорвался хазри*, и я поднял воротник плаща и сунул руки в карманы. Тут с балкона меня позвала Замина, и я задрал голову кверху.
______________ * Хазри - северный ветер, норд.
- Хватит уже, нагулялся! - кричала она мне. - Иди домой! - Рядом с женой стояли сыновья и махали мне руками. Слава творцу, сотворившему день сегодняшний!..
Дневной сон, особенно если ты лег в чистую постель после хорошей порции бозартмы, приправленной простоквашей с толченым чесноком (да здравствует Махмуд, он опять прислал нам тушку овцы-трехлетка!), - это совершенно неповторимое удовольствие. Жена ворчит, правда, мол, выспишься днем, а по ночам сидишь до двух и принимаешь снотворное, чтобы заснуть, а по утрам от снотворного пухнет голова, ходишь вялый и ни на что не годный, но это ничего, она поворчит и перестанет, а удовольствия мне не испортит.