-- А он не дается, -- ответила Галя.
И мы обе засмеялись. Я над ее простыми словами, а она надо мной. Это были жалкие простые слова, но то, как она сидела, подтянув колени, печальный наклон головы, ее тоненькие пальцы с обгрызенными ногтями -- всего этого Роман не видел издалека, но, приблизившись, обязательно бы разглядел.
Ее слова настолько глубоко проникли в меня, что стали уже не просто привычкой, а намертво срослись со мной и притянули Романа. Иногда я ненавидела его за то, что он меня полюбил. Он даже не подозревал, что любит не меня, а чужую печаль. И эта чужая печаль, ставшая моей тенью, через несколько лет нечаянно притянула Егора.
-- Я ошиблась, Егор, -- несколько раз повторила я, засыпая. -- Я метила в него, а попала в тебя. Я купалась с тобой в одном море, я позволила тебе идти за мной по пляжу, я позволила тебе посмеяться над хохлом, и за сегодняшний день, полный длинных жарких часов на берегу, я разглядела тебя насквозь. Точно так же затемненное стеклышко поднимают на свет, чтобы выяснить причину затемнения. И я не знаю, что мне делать с тобой завтра и послезавтра и во все оставшиеся дни, пока длится эта жизнь и это лето...
Я представляла себе буквальную иллюстрацию к моим словам. Я видела тир у входа на пляж. Из тира слышались щелчки затворов и частые выстрелы. И вот я вхожу в тир. Беру ружье, и мне говорят: "Целься в красную мишень!", но я стреляю и попадаю по черной. Мишень опрокидывается навзничь, и тут же белка-кондуктор машет жезлом, и по путям с дребезжанием проезжает трамвай с двумя прицепными вагонами. И кто-то все время стреляет рядом и с треском заряжает ружья. Этот треск похож на удары теннисных мячей на корте. Утром, когда подходишь к кортам, сначала неясно, а потом уже все четче и четче между темных пятен зелени мелькают белые майки теннисистов и стучат мячи... Или так еще барабанят пальцами по стеклу. Подходят к окну, задумываются о чем-то и выбивают ритм... пальцами по стеклу... по стеклу...
Я проснулась. На балконе стоял Егор и тихо стучался в окно. Ветки черешни раскачивались за его спиной, и я не понимала, то ли от ветра они качаются, то ли он недавно с них спрыгнул.
-- Открой, -- попросил Егор, пристально глядя на меня.
Впервые он глядел не по сторонам и не за меня, а прямо мне в лицо. Я открыла окно, и он гостем вошел в собственную комнату, но не решился пройти, а уселся на подоконнике. Мы в первый раз оказались с ним вдвоем и боялись друг друга. Я взяла его за руку, но он отдернул руку и спрятал ее за спину, так же как утром спрятал кусочек хлеба.
-- Проходи, -- растерянно сказала я, чтобы хоть что-то сказать.
Тогда он спрыгнул с подоконника и порывисто обнял меня. Он поцеловал меня в шею и в плечо через рубашку, но потом развязал ворот рубашки, чтобы она ему не мешала.
-- Зачем... -- начал он, но не договорил, а мягко разжал руки и лицом уткнулся мне в плечо, совсем по-детски позабыв про свой порыв, как будто бы не знал, что делать дальше.
Я погладила Егора по волосам, и тогда он весело оглядел меня и сказал:
-- А давай потанцуем!
-- Да ты что, -- улыбнулась я на его веселость, -- да я не умею.
-- И даже со мной не умеешь? -- спросил он, усмехнувшись. И вся его детскость исчезла.
Я не знала, как обращаться с ним. Я с легкостью схватывала его взрослые нотки, но после нескольких слов он ускользал от меня и снова по-детски ласково смотрел. Я помнила этот взгляд. Ранним зимним утром бабка поднимала меня в детский сад. Я вставала, и обиженно одевалась, и обиженно на нее смотрела, а потом опускала на ее плечо тяжелую сонную голову и дремала.
Мы танцевали. Я подстраивалась под его легкие шаги. Пятнышко на груди белело из-под расстегнутого ворота рубашки, и я смотрела то на пятнышко, то на его изменяющееся лицо.
-- Кто тебя научил? -- спросила я.
-- Учительница Софии.
Это у него от старухи, подумала я. Она прикладывает маски в зависимости от настроения. И эта черта так странно преломилась в Егоре. Он убегал от меня то в детство, то в юность, он дразнил меня, и я никак не могла его поймать.
-- Учительница Софии? -- переспросила я. -- А разве она еще жива?
-- Еще как жива, -- пренебрежительно ответил Егор, -- и до сих пор танцует. Она преподавала у нас танцы вместо физкультуры.
-- И ты был хорошим учеником?
-- Как видишь... Но она говорила, что Софию не затмить никому, -- и он чему-то злобно усмехнулся.
Старуха говорила про Софию восторженно, Нино с ненавистью, Егор едва сдерживал смех.
Я снова взглянула на него: он неподвижно смотрел на мой рот.
-- Ну что, -- сказала я, -- сними рубашку.
-- Да, давай...
Голый, он оказался совсем некрасивым. Детский, нежный изгиб тела и угловатые плечи. Он стоял передо мной и вдруг за
стеснялся белого пятнышка между ключицами и закрыл его рукой.
-- Скажи мне, -- с вызовом начал он, -- ведь ты любишь своего Романа?
И я засмеялась на его вопрос:
-- А что ты мне скажешь взамен?
-- Все, что захочешь, -- ответил Егор, -- во всем признаюсь.
-- И в чем же ты можешь признаться?
-- Думаешь, не в чем? -- насмешливо спросил он.
-- Ну хорошо, -- отступила я. -- Я люблю Романа и ни разу, ни на миг не переставала его любить.
-- А за что ты его ненавидишь?
-- За то, что он вырос.
-- Теперь ты спрашивай, -- сказал Егор.
-- И что же мне спросить у тебя?
Я вспомнила, как с балкона смотрела на старуху и Нино, сидящих в беседке, на их удлиненные тени в желтом свете подвесной лампы, на то, как они пьют чай из блюдечка, и подумала, что запомню их навсегда ради этого теплого вечера в маленьком саду над морем, который они забудут назавтра и который больше никогда не повторится...
-- Что ты сказал водителю грузовика, который чуть не сбил тебя, когда ты ехал на велосипеде?
-- Какому водителю? -- не понял Егор.
-- Еще Нино выбежала следом и ударила его...
-- Я сказал... -- задумался Егор, припоминая. -- Кажется, я спросил мать, почему она плачет... или нет, я сказал... Это было очень давно. Тот водитель все время повторял: "Ведь я мог убить, мог убить..." Я пытался понять, кого он мог убить, и сказал ему, чтобы он не боялся.
Он провел пальцем по моим ключицам и легко нажал на ямку под горлом. Белая рубашка с вышивкой на груди валялась на полу.
-- И больше ты ничего не хочешь узнать? -- рассмеялся он.
-- Больше ничего.
Утром в беседке я рассматривала вчерашнюю фотографию. Мы с Егором сидели на террасе кафе, за нами виднелось море. На море был легкий шторм. Обезьянка грустно перекатывала колесико.
На столе в беседке стояла голубая фаянсовая тарелка с черешней. Это старуха насобирала с утра. Ее глухая черная шаль висела на спинке стула. Несколько черешен упали со стола и закатились в расщелину между досками на полу.
Такую же тарелку я доставала из шкафчика на "Пражской", из этого шкафчика Роман когда-то таскал настойки. Это была обычная некрасивая тарелка для супа. Но уже сейчас, на юге, я представляла, как она бесконечно будет напоминать мне эту беседку, высокую спинку стула, завешенную шалью, и несколько черешен, упавших в щель на полу.
Я обернулась и увидела Нино. Она стояла позади меня и смотрела на фотографию. Я рассеянно отбросила ее на стол и даже не перевернула.
-- Я не спала всю ночь, -- сказала Нино.
-- Вы часто не спите по ночам, -- равнодушно ответила я.
-- Вы заплатили за месяц, -- сказала Нино, -- но я хочу, чтобы вы съехали на днях, сразу же, как найдете себе другое жилье.
Она стояла передо мной, толстая, в длинной ночной рубахе, в легкой кофточке, связанной старухой. Под глазами легла тень от бессонной ночи и пролилась на скулы. И мне сразу же захотелось ее утешить: "Ваш Гоги всю ночь просидел на моем подоконнике, а наутро ушел через дверь, даже не через окно..."
Я снова оглядела беседку: вздувшаяся от дождя клеенка на круглом столе, кресло Нино, стул старухи, глубокая тарелка -- и вдруг вспомнила: