Жена давно стала принадлежностью в жизни. Всё было под её влиянием, и он тоже, и дети… у него была только Фраза. Но… при такой жизни он чувствовал, что она порой уже даёт ему знать, что хочет покинуть его. Тогда бы он остался один и без всего, без главного, составлявшего смысл существования. А поделиться было не с кем, кроме как с ней же, с Фразой, и чтобы получился разговор, надо было материализовать её – ну, хоть перенести на бумагу, и взять лист в руки. Он так и сделал в один из вечеров. Он сидел поздно под перешёптывания укладывающихся за занавеской детей и ворчание жены «А фарбренен зол алц верн» и «А фаркишефтер нефеш».1 Потом он не знал, куда спрятать написанное, положил на гардероб и придавил старыми часами, долго ворочался в постели рядом с женой, пытаясь побыстрее уснуть… и утром поплелся на станцию разбитый, ещё больше раздвоенный и растерянный. Ему не с кем было посоветоваться, некому показать то, что он пишет, и он знал, что это никому не нужно… вернее, никому до этого нет дела и никогда не будет.
Литература вдруг представилась ему огромной скалой, о которую разбиваются волны таких вот писаний. Он почему-то вспомнил про Буревестника, ему вовсе стало тошно, потом «рождённый ползать…» Он не знал, для чего рождён, и вдруг подумал, что с тех пор, как купил этот костюм, прошло полгода, колени на брюках вытянулись, лацканы пропали, после того, как он обсыпал их в буфете сахарной пудрой с булочек, что раньше за доклады ему выписывали гонорар, а сам он просить не может, если они забыли, и очередная передовая в журнале обошлась ему в полторы недели, а статья в газете за подписью главного, которого он уже не видел два месяца, стоила ещё недели… А за это время можно было добавить страниц тридцать под часами… и он обрадовался этому: названию, неожиданно пришедшему на ум… на перо… это оно само вывело над перечёркнутым прежним «Под часами». Так он обнаружил, что растёт не то повесть, не то роман и ужаснулся. Решил порвать рукопись, но понял, что это невозможно, потому что она вся была в голове, и если не перенести её на бумагу, не освободиться от неё, то ничего написать больше не сумеет… а вернее всего, просто сойдёт с ума…
***
– Ты знала, что он пишет, мама?
– Нет. Я знала его, а что пишет… нет. Он приносил иногда журнал и показывал то передовицу без подписи, то изложение доклада своего патрона на конференции, то его, т. е. свою статью с его подписью, в газете…
– И что?
– У него было лёгкое перо. И он был совсем непрактичным человеком. Конечно, его бессовестно использовали. Но не было выбора. Сегодня так легко быть умным задним числом…
– Но рукопись сохранилась?
– Думаю, что нет.
– Это только научные работы устаревают, но идеи, в них заложенные, вечны – они столбы эпохи.
– Нет, нет. Рукописи пропадают. Люди уходят бесследно. Нет, нет…
– Поэтому ты приходила в ужас, когда поняла, куда меня повлекла Фраза.
– Это была дорога в никуда. Я ошиблась? Мне хотелось бы посмотреть, что вышло, но в «потом» не заглянешь…
– Он был хорошим человеком?
– В бытовом смысле – да… но это тоже надо уметь понять. Хотя все его любили за безвредность…
– Равнодушие?
– Может быть. Он жил внутри себя…
Режиссёр
Время не обращало на нас никакого внимания и заставляло посторониться. До премьеры оставалось три дня, до отъезда – четыре. Штанкет был полуопущен, и на нём висела грязная пыльная падуга. Дежурный свет из-за неё освещал только первые два ряда зала, а дальше в глухом полумраке светились овальные номера кресел. В одном из них – ровно посредине ряда, сидел мужчина, опершись лбом на руки, положенные на спинки впередистоящих кресел.
Идти домой не хотелось. Нет – было невозможно погрузиться опять в вопросы о сыне, о ботинках, о том, что сказала соседка по площадке… или, не дай Бог, начнут расспрашивать, как дела и сколько человек можно пригласить на премьеру… или, совершенно невозможно – спрашивать, как вышел костюм и не психанула ли Валентина по его поводу… это уже было чересчур, и он заволновался так, словно всё уже произошло: и спросили, и пошили, и…
Человек решительно встал. Натянул куртку, валявшуюся под креслом, сунул руку в карман – последняя трёшка не выпала. Он ловко направился вдоль ряда, потом на сцену по ступенькам слева, раздвинул задник, свернул налево и вышел в открытые по случаю приёма декораций, вернувшихся с гастролей, ворота. Никто в театре, таким образом, не знал, где он. Свернув за угол, он проголосовал и уже в салоне машины тихо сказал: «Мне до поворота Канавы. Трёшки хватит?» – Водитель утвердительно кивнул, даже не взглянув на него.
За открывшейся дверью пахло старым тёплым уютным домом. Широченные половицы, изразцовая печка, глубокое окно с геранью и цветущей «невестой» на подоконнике за плотным тюлем. Он любил это пространство, заставленное до последнего сантиметра вазами, мягкими медведями, обезьянами на свисающих лианах, буратинами и зайчатами, сидящими в нелепых позах, пианино с метрономом на крышке, любил колокольцы в проёме двери, старую кровать с блестящими шарами в изголовье и таким привычным и удобным матрацем. Они долго сидели за круглым столом под старинным и ни разу не перетянутым абажуром. Он пил, не переставая, и никак не чувствовал приближения хмеля. Потом, когда совсем стемнело, улеглись под толстенное одеяло, и все пять чувств его слились в одно.
Утром он проснулся как всегда рано. Почувствовал, что лицо залеплено её рыжими, пахнущими лавандой волосами, и, перепутанные с её ногами, ноги затекли. Он хотел повернуться на спину, но понял, что сзади кто-то лежит, с трудом приподнял голову и искоса уставился в ещё одно спящее лицо. Тогда он стал до деталей припоминать весь вчерашний день, вечер, начало ночи… попытался встать, но не так-то просто было выпутаться… Татьяна зашевелилась, открыла глаза и уставилась, словно видела его в первый раз: «Ты куда? Рано ещё! Никогда утром кайф не словишь…» Он продолжал молча смотреть на неё, и ей пришлось продолжить: «Ты меня вчера замучил. Пришлось Людку звать на подмогу… ну, ты же её знаешь, моя соседка по дому… что ты молчишь, а вчера был доволен… даже очень, ворковал: „Девочки, девочки“, у тебя что, неприятности на работе?» Он на секунду опустил веки, и она восприняла это, как подтверждение своих слов. «То-то ты вчера был, как сумасшедший. Такой ненасытный!» И она смачно поцеловала его в щёку. Он приподнялся на локтях, рассмотрел спящее лицо соседки – действительно, он её знал, Татьяна уже приглашала её в компанию. Спина вылезла из-под одеяла и мёрзла. Тогда он упал лицом в мягкую подушку, почувствовал, как Татьяна заботливо укрыла его, и снова уснул. Последнее, что промелькнуло в голове: «Чего я на ней не женился? С ней всегда так легко и хорошо… а женился бы и всё – ни легко, ни хорошо…»
Завтракали они опять вдвоём. Людка убежала на работу.
– Ты зачем её позвала? Скажи честно.
– Ты меня одну заездил. – Он смотрел, как она сладко потягивается напротив и заматывает на затылке свою рыжую копну.
– Ничего не помню. Когда ж она пришла?
– Часа в два. Правда не помнишь?
– Не-ет…
– Что ты выделывал… у тебя что, действительно не ладно в театре?
– Почему ты так думаешь?
– Родненький, это только почувствовать можно.
– И у тебя получается?
– Главное, что у тебя получается, – засмеялась она. – Ты, когда работа не удовлетворяет, ко мне приходишь… самоутверждаться…
– Что-то часто прихожу. Пора искать другую работу, да я делать ничего не умею больше…
– А когда неприятности, – продолжила она, деликатно отпивая из чашки, – неистовствуешь. Так что извини… пришлось…
– Хм… и часто ты её призываешь? – Она посмотрела на него долго и пристально.
– Уходи.
– Нельзя же сразу впадать в амбицию, этого добра мне везде хватает.
– Каждый получает по заслугам. А хамить будешь у себя в театре.