"Мамка, батя, Пашка! Я живой и здоровый. Сидим в Бутырках, но считаю - днями буду дома. Ма! Еды никакой не носи, но купи табачку-самосаду побольше и позлее, чтобы за душу рвал. Тут у нас курева ни пылинки! До скорого! Целую всех!"
Больше на бумажке ничего и не уместилось.
- Чего голодуют-то? - спросил Андреич. - Не кормят, что ль?
- Не! Своей волей-охотой решили. Начальство изо всех сил просит: "Хлебай баланду, солдатики!" А они - ни в какую, из протеста, значит. И воевать более не желаем, и из тюрьмы выпускай! Зубастые все, ровно щуки! Без всякого уныния голод держат, даже песни поют. Ваш Андрей - самый дерзкий, самый зубастый! Ну и справедливый, плохого не скажу.
Пашка с радостью глянул на мать; она плакала, не вытирая слез, с силой прижимала к груди клочок бумаги. И шептала:
- Сынонька... Сыночек мой родненький!
На другой день Пашка на завод не пошел, отправился с мамкой на базар и в тюрьму. Андреич не возражал.
- Ну и не ходи, шут с ними! Скажу - хворый!
Не послушав наказа Андрея, мамка на базаре, кроме табака-самосада, накупила всяческой еды.
- Зачем, мам? - удивился Пашка. - Братка же не велел.
- Ну и что - не велел, Пашенька? Как я к нему на свидание с пустыми руками проситься стану? Зачем, скажут, пришла? А у меня ответ: дитя мое кровное тут у вас с голоду погибает, душа материнская до смерти изболелась. Разрешите, дескать, передачку. И пусть Андрюша и крохи не возьмет, а у начальства-то мысль: вдруг мать уговорит смутьяна не бунтовать против них, не голодать? Им же самим, начальникам, как служивый рассказывал, голодовка эта - кость поперек горла.
- А что, мам?! - от души расхохотался Пашка. - Ну и хитрая ты у нас стала!
- Нужда научит, - ответила мать, укладывая покупки в кошелку.
И еще одного старого знакомца увидел Пашка на базаре. Возле большого ларя, привалившись к нему спиной, сидел на разостланном коврике Зеркалов. К стене ларя прислонены и прямо на земле разложены яркие, сразу бросающиеся в глаза картинки, недаром возле художника останавливался почти каждый. Любовались, восхищенно покачивали головами - "Ну и мастак, паря!" - приценивались. И кое-кто, не устояв перед искушением, раскошеливался, покупал что-нибудь.
Пашка долго не мог отвести взгляда от картин Зеркалова. Чего-чего только тут не было! Могучие дубы и березки среди поля, тихая лесная заводь, Москва-река с горбатыми мостами над ней, блестящие на солнце кремлевские купола.
Зеркалов был веселый, шутил, покрикивал. Пашка, может быть, и заговорил бы с художником - как-никак знакомы! - но мамка нетерпеливо тянула за рукав:
- Пойдем, сынка, пойдем! Как бы не опоздать!
К полудню - где пешком, где с пересадками с трамвая на трамвай добрались до Бутырок. И удивились: народу перед тюрьмой полным-полно, будто и тут базар-толкучка.
Всегда тихая и робкая, мать с поразившей Пашку настойчивостью пробилась сквозь толпу к дверям, приговаривая на ходу:
- Сынок тут у меня голодом помирает, православные! Имейте совесть, дайте пройти.
Она и караульного у двери уговорила - дескать, дело неотложное у нее к главному тюремному начальству: "Пусти, батюшка, ради Христа! И вот самосаду крепенького возьми, поотведай".
Дежурный по тюрьме - а может, это и был главный из них, злой, издерганный, - поначалу и слушать не хотел. Усатый, с рваным белесым шрамом через щеку и лоб, видно, тоже из бывших вояк, он сердито кричал на мамку:
- Он злодей России, бунтовщик, вот кто твой сын, бабонька! Никакого сладу с такими нет! - Он махал руками сквозь папиросный дым. - Подобных молодчиков до февраля на фронте перед строем пачками в расход пускали, розгами до смерти потчевали! А эти шестой день пайку хлебную за дверь вышвыривают и кадушки с баландой на пол опрокидывают, негодяи! Мне из-за их бунта каждый день нагоняи и по телефонам и в письменной форме! Это как, бабонька? Ты...
Но тут внезапная мысль осенила тюремного начальника. Замолчал на полуслове и, наклонившись, приподнял край полотенца, которым была прикрыта корзинка с едой. Кончиками пальцев взял кусок свиного сала, пошевелил усами.
- Х-м-м... - С прищуром глянул на толпившихся кругом помощников. - А что, вдруг польстятся, а?! - И снова повернулся к матери, за спиной которой прятался Пашка. - Ну, добро, мать, пущу тебя к сыну! Но уговор такой: убеди ты своего болвана прекратить голодовку! Ведь они не первый месяц по тюрьмам маются, отощали вконец! Подыхать начали! - Впился прицеливающимися глазами в лицо матери: - Ну! Уговоришь?! Ведь и им пользы ни на грош, а шум по всей Москве! Мне от господ Руднева да Рябцева житья нет! Выгонят, куда я тогда? Мне же до выслуги пенсии воробьиный шаг остался! - Круто повернувшись на каблуках, отошел к застланному зеленым сукном столу. Оттуда, закуривая новую папиросу, спросил через плечо: Уговоришь?! Тогда пущу!
Мать сдержанно поклонилась.
- Все сделаю, как велишь, господин начальник! Лишь бы на сынка глянуть...
Еще подумав, начальник затолкал только что закуренную папиросу в пепельницу, крикнул дежурившему в дверях тюремному чину:
- Сударев! Из общей шестой камеры приведи в комнату свиданий Андреева Андрея. Потом вот ее сведешь к нему. Понял? Я сам при свидании у них буду. Понял?
- Так точно, господин комендант!
- Марш!
Мамка чуть не плакала от радости, а Пашка, молчавший все время, высунулся из-за ее спины.
- А я, господин тюремный генерал?
- Ты-то чего здесь, шкет?! - удивился усатый, впервые заметив Пашку. - Ты откуда взялся?!
- Андреева Андрея брат, господин тюремный генерал! Я тоже могу...
- Чего можешь?!
- Насчет уговора, чтобы голодать перестали. Про Анютку ему скажу, про невесту. Дескать, истомилась, извелась вся...
Секунд пять тюремщик с пристальным вниманием разглядывал Пашку, но ответить не успел: на столе задребезжал телефон. Сморщившись, словно от зубной боли, начальник повернулся, снял трубку.
- Да. Комендант тюрьмы Галкин у телефона. - И сразу вытянулся перед столом. - Я, господин полковник! Слушаю-с!.. Так... так... Всех? Ага! В Озерковский госпиталь в Замоскворечье - триста шестьдесят? Остальных в Савеловский? Да, много слабых, лежат в лежку... Четверо уже того... отголодались. Точно-с. Так... так... Санитарные повозки? Вечером?.. Все будет готово к назначенному часу, господин начальник военного округа!
Осторожно положив телефонную трубку, размашисто перекрестился и с повеселевшим лицом повернулся к подчиненным:
- Слава богу! Приказ полковника Рябцева: двинцев развезти по госпиталям. Вечером, чтобы без шума. Ух ты, гора с плеч!
Снова, но уже другими глазами посмотрел на Пашку и его мамку, ожидавших у двери.
- Никаких вам свиданий! Слышали? Забирают смутьянов из-под моей власти! Они мне даже уголовных на голодовку подбили, негодяи! Вон! Воо-о-он! Сударев! Выдворить немедленно, чтобы духу их здесь не было!
Через минуту мать и Пашка, бесцеремонно вытолканные, оказались на улице, где по-прежнему шумела и волновалась толпа. Андреевых сразу окружили, закидали вопросами.
- Ну, чего там, миленькая?
- Не взяли передачку, ироды?
- Ведь, сказывают, помирают которые!
У матери едва хватило сил выговорить сквозь слезы:
- По больницам их, бабоньки, по госпиталям всех. Выходит, лечить велено...
Да, тем же вечером голодавших двинцев увезли из Бутырок в госпитали - многие действительно были на пороге смерти. По счастливой случайности Андрея и его однополчан переправили в Озерковский госпиталь, в Замоскворечье.
Это был самый незабываемый для Пашки день. Радовало счастье мамки, ее светящееся лицо, сияющие глаза. Она без конца улыбалась, оглядываясь на сынишку.
- Вот и дожили до праздника, золотце мое!
Дверь после ужина не запирали. Мать поверила, что Андрей нынче же заявится домой, и заранее готовила праздничный стол. Напекла любимых Андреем пирожков с капустой, собрала на стол то, что носила днем в тюрьму, и все, что нашлось в доме. То и дело доливала и подогревала выкипавший самовар, прислушивалась к любому шуму на улице, к шелесту шагов за высокими окошками.