Очень красивым был Никита-Бес на этой фотографии.
Но вот увеличивать её было никак нельзя. И вовсе не потому, что снимок портили чёрные трещины - одна, горизонтальная, перечёркивала дедушкин лоб, а вторая, от середины левого края и косо вниз, отрезала правую ногу. Даже если бы не было этих трещин - всё равно нельзя такое вешать на стенку в увеличенном виде. Разве что в музее - да и то, пожалуй, не стоит.
Потому что на этой фотографии дедушку в первый раз расстреливали.
Глава первая. Леонид Левитов.
"Только счастливые могут летать".
Неправда!
Ведь он летает...
Это трудно и страшно - летать над городом в такую ненастную, как сегодня, ночь, минуя смутные тени девятиэтажек, угадав их по редко освещённым окнам лестничных клеток, а чаще - по глубоким квадратным провалам в чуть подсвеченных облаках, рискуя задеть провода, косо идущие вниз. Это трудно и страшно, и в этом нет никакой романтики; а сентябрь на исходе, и ночи всё холоднее... Но каждую ночь Леонид Левитов заставляет себя летать.
Вечерами он слоняется по квартире, пока Люся проверяет свои тетрадки по две-три стопы каждый вечер. Иногда, закончив проверять, она затевает стирку, и это особенно невыносимо: ведь он не может просто взять и полететь, он ей сотни раз это объяснял. Ему надо сосредоточиться, нацелиться на полёт, победить страх, наконец! Подготовка займёт не менее часа, а стирка кончается, как правило, в два часа ночи - значит, выспаться после полёта опять не удастся. И он слоняется по квартире, громко звеня ключами, открывает окно на кухне и, шумно вздохнув, закрывает окно, листает, не глядя в неё, какую-то толстую книгу и снова звенит ключами. Наконец Люся просит его развесить бельё на балконе (и на кухне, между прочим, тоже - опять будет капать и отвлекать!); наконец они садятся пить чай (в два часа ночи!); наконец он раздвигает диван, достаёт из ящика постель, истово взбивает подушки.
- Спокойной ночи, Люсенька, - наконец говорит он с натужной нежностью и целует её в висок. - Тебе не холодно?
- А ты не ляжешь?
- Попозже. Может, принести ещё одеяло?
- Нет, Лёньчик, я сейчас согреюсь... Камин у Лёньки включи, ладно?
- Уже включил.
- Не летал бы ты сегодня, а? Не выспишься.
- Надо. Ты сама знаешь, что надо. Ведь я один такой на весь город. И если даже я...
- Один, Лёньчик, один. Один-единственный. Дай я тебя поцелую... Возвращайся побыстрей, ладно?
- Постараюсь.
- И не высоко...
- Как получится. Спокойной ночи, Люсенька.
- Ключи на столе, не забудь.
- Ключи у меня в кармане. Спи.
- Не сердись на меня, ладно?
- Я не сержусь. Я никогда на тебя не сержусь. Спокойной ночи.
- И свет... А то я уже пригрелась...
- Обязательно.
Он выключает свет и мимо Лёнькиной комнаты с работающим камином (а потом удивляемся: почему ребёнок столь подвержен простуде!) направляется на кухню. Отведя в сторону мокрое бельё, плотно закрывает обитую войлоком дверь (днём она всегда раскрыта настежь, обивкой к стене, чтобы не удивлять знакомых; знакомые, впрочем, заглядывают всё реже, и удивляться некому), подтыкает старым одеялом щель под дверью, чтобы не дуло в квартиру.
Всё.
Наконец-то можно распахнуть окно.
Открыв первую - внутреннюю - створку, Леонид поёжился: сейчас будет холодно. Он заторопился, и второй шпингалет заело. Нетерпеливо дёрнул, ободрал палец; створки с дребезгом грохнули одна о другую. Ворвавшийся ветер шлёпнул его по лицу большим влажным крылом, забрызгал весь подоконник, пал под дверь, обиженно замер, наткнувшись на одеяло, и заметался в тесном пространстве кухни. Леонид улыбнулся, напрягая от холода плечи и спину под тонким трико, нашарил ногой и выгреб из-под стола ботинки. Ботинки были высокие, утеплённые, на толстой рифлёной подошве. Зимние ботинки. Тяжёлые. Липкая промазученная грязь столицы нефтяников приставала к ним намертво, отмыть их можно было лишь под Люсиным укоризненным взором, удесятерявшим рвение Леонида. Резиновые сапоги отмывались бы легче, но сапоги были ещё весомее... Сидя на скользком холодном табурете перед кухонным окном, распахнутым в ночь, Леонид на ощупь боролся с мокрой от недавнего мытья шнуровкой ботинок и, напряжённо ощерившись, наблюдал безобразия, чинимые ветром. А тот неугомонно тыкался в стены и в дверь, крыльями смахивал с подоконника брызги дождя, с весёлым раздражением хлопал тяжёлыми, плохо отжатыми простынями, и мутномыльные капли, срываясь, летели на Леонида, заставляя его вздрагивать и ещё крепче напрягать спину, плечи, шею - даже начинающие неметь губы, растянутые в почти неестественной, мёрзлой улыбке.
- Ничего... - бормотал он сквозь зубы. - Ничего, потерпи, дружок. - И сам не понимал: себе ли, продрогшему, адресует он эту просьбу, или ветру, оскорблённому теснотой.
- Потерпи, - бормотнул он снова, пристукнув зубами. - Сейчас мы...
"Полетим", - хотел он сказать, но не сказал, удержал это слово, крепко сжав губы на звуке "п". Зачем? Не надо. Не надо хвастаться, не надо говорить "гоп". Вот когда... - тогда и скажем.
- Сейчас мы п-посоревнуемся, - нашёл он наконец дозволенное слово и продолжил, адресуясь уже несомненно и именно к ветру: "А что! Посоревнуемся! - ему понравилась подвернувшаяся тема, и он решил её развить. С левым ботинком он наконец справился, передохнул, рывками расслабляя сведенные холодом мышцы, и взялся за правый. - Не с П-пашкой же тебе соревноваться. С Прохоровым, а? - спросил он у ветра. - Не с п-пьянчужкой же этим задрипанным. С-с-самогонщиком... Пашка пускай у себя в ванной со своей п-половиной соревнуется. Пускай они там над своим аппаратом п-потолок джинсами протирают. До третьего стаканчика... Так, нет? - весело спросил он, легонько пристукнул правым ботинком об пол и огляделся.
Ветра не было. Может быть, он устал, а может быть, ему надоело бессмысленно шарахаться по кухне и однообразно развлекаться с бельём. Он теперь сидел на подоконнике, прерывисто дыша и изредка взмахивая крыльями для равновесия, и створки окна отзывались тревожным звоном на каждое неосторожное движение ветра.
От этого звука у Леонида сладко заныло под ложечкой, захотелось тихонько встать и, украдкой закрыв окно, как бы ненароком столкнуть ветер туда, в пятиэтажную пропасть, в родную стихию (его, а не Леонида родную стихию!) и быстро защелкнуть шпингалет, стараясь не слышать обиженных воющих воплей, отгородиться двойными стёклами от неуютной мокрой пустоты сентябрьского неба, от низко нависших туч, которые отсюда, с земли, кажутся мягкими и плотными - отнюдь не бесплотными - и, может быть, даже тёплыми, как клочья разлохмаченной серой ваты, а вблизи, когда всем телом зароешься в эти клочья (однажды это удалось Леониду), будет всё та же неуютная мокрая пустота, и пронзительный холод, и ничего не видать вокруг, разве что собственную руку, если пошевелить пальцами перед самым лицом... Закрыть окно, может быть, даже законопатить, и на цыпочках вернуться в квартиру, в её сонный тёплый уют, и заглянуть в Лёнькину комнату с раскалённым камином - он спит, разметавшись от жары, на своей короткой подростковой кроватке, угловатый, длинный, слишком длинный для своих восьми лет, и дышит через рот (опять аденоиды), - поправить ему голову, неудобно откинутую назад, со слипшимися на лбу мамиными кудряшками, а потом на цыпочках пройти в нашу комнату, бесшумно стянуть с себя всё мокрое и забраться под одеяло тихонько, чтобы не разбудить Люсю, а когда она сонно потянется и повернётся ко мне, осторожно прижаться к её горячим бёдрам своими продрогшими бёдрами, ощутить её горячую сонную руку на своей продрогшей спине и её сонное тёплое дыхание на щеке...
Он очнулся от хлёсткой мокрой пощечины и поднял голову. Это ветер не усидел на подоконнике и опять разыгрался, то раскачивая бельё, то пробуя плечом дверь.
- Не терпится тебе... - бормотнул Леонид, поднялся и подошёл к окну.
Ветер обрадовано сиганул наружу, растрепав ему волосы, оглушительно свистнул и спикировал в темноту - теребить бумажного змея, ещё прошлым летом застрявшего в проводах над проезжей частью проспекта Нефтяников. Змея Леонид не мог видеть: из режима ночной экономии фонари на проспекте горели через два - третий и вполнакала; но привычки юго-западного ветра были ему хорошо знакомы по нескольким совместным дневным п... э-э... прогулкам. Он для того и предпринял их в своё время, чтобы изучить привычки своих непостоянных друзей. Впрочем, по сравнению с другими ветрами, этот был самым покладистым, а на большой высоте (сорок метров и выше) - просто прелесть: ровный, мощный, спокойный... На большой высоте они все заметно улучшали характер, но Леонид бывал там не часто. А здесь, между зданий, столбов и заборов, лучше всего было иметь дело с этим, юго-западным.