Чрезмерная преданность Рафейо собственной матери очень беспокоила Дионисо, но, как бы ему ни хотелось написать картину, которая вызовет у мальчика добрые чувства к Мечелле, он просто не мог этого сделать. Слишком явной покажется такая резкая смена настроения. А впрочем, много ли вреда это может принести — ведь оставшиеся ему несколько лет мальчик проведет в Палассо Грихальва, изучая ремесло.
Церемония присвоения Дионисо новой должности не отличалась пышностью — слишком свежа еще была память о жертвах недавнего землетрясения на севере страны. После торжественного ритуала в кречетте, где ему на шею надели золотой, украшенный драгоценными каменьями обруч — символ его новой должности, и где иллюстраторы поклялись повиноваться ему, он вышел в освещенный факелами сад, чтобы официально предстать перед остальными обитателями Палассо Грихальва и выслушать их поздравления. Обычно в таких случаях устраивали грандиозный банкет, но ему и не хотелось пировать до утра. У него были другие планы. Дионисо дождался, пока в огромном, перенаселенном Палассо затихнут последние звуки, и выскользнул оттуда через заднюю дверь. Он шел в свою тайную мастерскую.
Смешать краски было делом нескольких минут. В Пейнтраддо Меморрио требовалось дорисовать только одну деталь: золотой обруч Премио Фрато на шее Дионисо.
Это заняло час. Потом он смешал другие краски и нарисовал еще одну ветку розмарина рядом с портретом дорогого Матейо, шепча: “Все было не напрасно, о брат мой! Я еще стану Верховным иллюстратором”.
Закончив работу, он сел за стол, запустил пальцы в толстый ворс покрывавшей его тза'абской скатерти и задумчиво уставился на свой собственный белый череп.
Лет через пятьдесят или шестьдесят после “смерти” Сарио — он уже не помнил, когда именно, да это и не имело значения, — он пришел в полночь к собственной могиле и раскопал ее. Почти вся плоть уже успела сгнить, поэтому ему не пришлось с ужасом заглядывать в свое полуразложившееся лицо. Он отделил череп от позвоночника, принес его сюда, в мастерскую, и очистил кислотами от остатков кожи. Теперь череп лежал у него на столе, напоминая, кем он был раньше, кем стал теперь и какой участи избежал.
Он взял череп в ладони и заглянул, улыбаясь, в его пустые глазницы. Для всех остальных это был атрибут конца — пустая коробка там, где когда-то был мозг, ухмыляющийся оскал зубов, не прикрытых теплой плотью губ, голая кость, лишенная мягкой кожи и густых черных волос. Для всех, но не для него. Он один избежал своей судьбы.
Он и Сааведра.
В прошлом веке вошло в моду включать изображение черепа в композицию “Венчания” рядом с изображением юной четы, стоящей на пороге новой счастливой жизни. Череп, мементо морта, должен был напоминать, что юность пройдет, гордость тщетна и никакое богатство не купит свободы от неизбежной судьбы.
А он избавил себя от такой судьбы. Себя и Сааведру.
Он мог баюкать в ладонях свой собственный череп, зная, что в его голове живы те же мысли, что роились когда-то под этим пустым костяным сводом, заглядывать в пустые глазницы, откуда когда-то с ужасом смотрели глаза — нет, уже не Сарио, а Мартайна, ох, нет, Игнаддио, это он был первым. Он взглянул на картину и какое-то время не мог вспомнить, который же из них Игнаддио. Ах, да, вон он, его выдает одежда, такую носили несколько веков назад Он вновь перевел взгляд на череп, который был для него мементо вива, напоминанием о жизни.
Его жизни. Жизни Сааведры.
Скоро. Дрожь пальцев, замерзших в холодной мастерской, напомнила ему, что этому телу немного осталось жить. А потом у него будет Рафейо — сильный, красивый, умный, с прекрасными связями. И когда придет черед рисовать Рафейо в Пейнтраддо Меморрио, на нем будут роскошные, украшенные драгоценными каменьями одежды Верховного иллюстратора.
И тогда он, быть может, освободит Сааведру из ее нарисованной тюрьмы и…
…и они проживут вместе всю жизнь, а потом умрут? И превратятся в бездушные кости, каждый в своей могиле? И пропадут все мысли, талант, вся магия, наконец?
Содрогнувшись, он положил на место череп Сарио и покинул мастерскую.
* * *
— Она совсем не такая, как ты говорил, — сказала Лейла Грихальва своему брату Кабралу, когда они шли по улицам разрушенного торгового города. — Ты видел ее лицо, когда она читала письмо Гизеллы? И она даже не спросила об Арриго!
— А зачем ей было спрашивать, его молчание говорит само за себя.
Лейла пожала плечами.
— Ты говоришь, он сердит на нее, но она же не делает ему ничего, кроме добра. Когда-нибудь они будут править. Люди запомнят, как Мечелла трудилась для них.
— Так ведь она, а не он. — Кабрал пнул очередной камень, сжав кулаки в карманах серого вязаного жилета. — Он сидит себе на отцовском месте, разбираясь с отправкой партий руды, ценами на зерно и массой других ненужных вещей, с которыми прекрасно справились бы советники, а она в это время…
Кабрал оборвал себя на полуслове.
Они прошли еще несколько шагов. Лейла молчала. Он взглянул на нее сверху вниз и нахмурился. Опять на ее лице это гнусное высокомерное выражение, совсем как тогда, когда они оба были детьми и она подслушивала у дверей.
— Разве тебе не надо учитывать кисти, или чем ты там занимаешься? — ворчливо поинтересовался Кабрал.
— Ты прекрасно знаешь, что это был только предлог для моего участия в поездке. Ты же сам это и предложил! Хотя, по-моему, она тут и без нас справлялась. Надо сказать, я удивлена, что она разбирается в чем-то еще, кроме деторождения.
Он бросил на нее свирепый взгляд.
— Маллика лингва!
— Придумай оскорбление получше, братец, — весело ответила Лейла. — Все знают, что у меня злой язычок! Но я собиралась сказать, что в Мейа-Суэрте ей как раз понадобится наша помощь. Особенно теперь, когда Арриго опять навещает Тасию — один, и, как он думает, тайно.
— Что? — Кабрал схватил ее за руку. — Что ты там слышала?
— Мне говорил кто-то из Палассо Грихальва, а он, в свою очередь, услышал это от кого-то из слуг Арриго, но я ничего тебе не расскажу, пока ты не успокоишься.
Она вырвала руку, которую он сжимал как в тисках.