Был теплый весенний день, и мне разрешили выйти с сестрой за территорию Интерната, чтобы погулять на поле. Когда я увидел ее, то был неприятно поражен. Она была безумно похожа на меня самого: такие же светлые слегка вьющиеся волосы, прямой тонкий нос, зеленоватые глаза, мягкий овал лица и тонкие губы. Неприятным наше с ней сходство показалось мне потому, что мы были разного пола. Я как будто смотрел в зеркало и видел в нем себя, только с длинными волосами, подведенными глазами, напомаженными губами и с торчащими из-под кофты заостренными буграми. Очевидно, ей в ту же секунду пришла в голову та же мысль, потому что она густо покраснела и глаза ее заблестели. "Не хватало только, чтобы эта девчонка тут еще расплакалась", - с досадой подумал я и заставил себя улыбнуться.
Однако, быстро преодолев начальную неловкость, мы с ней легко подружились, поскольку воспитывались в похожих интернатах и нам было что друг другу рассказать. Я закрываю глаза и передо мной стоит картина: мы лежим на прохладной земле, на свежих, только что проросших полевых травах, смотрим в синее небо, купол которого рассечен, как скальпелем, серебристым крестиком самолета, оставившим после себя ровный белый шрам, и я читаю наизусть свои стихи.
- Здорово, - говорит Веда, и по ее голосу я чувствую, что ей действительно нравится. - А про меня ты можешь сочинить?
- Нет, - серьезно отвечаю я.
- Почему? - поворачивает она ко мне свое любопытное личико.
- Потому что ты моя сестра, - серьезно говорю я.
- Ну и что?
- А то, что...
Я и сам не могу понять, почему. Наконец, понимаю, но не могу подобрать слов, чтобы объяснить.
- Стихи - это как любовь, - наконец, произношу я после долгого молчания.
- Значит, ты меня не любишь? - спрашивает она, нахмурившись, но не серьезно, а игриво.
- Я люблю тебя как сестру, - притворно вздыхаю я.
- Тогда сочини... - она оглядывается по сторонам, - вон про ту бабочку!
Я смотрю на красивого и большого, причудливо порхающего махаона, и вижу вокруг него мерцающие черные точки. Я присматриваюсь к необычной ауре - это кусочки от разлетевшегося кокона, в котором он превратился из прикованной к земле мерзкой волосатой гусеницы в красочное радующее глаз существо, непринужденно летящее по небу. Знала ли личинка, что ей предстоит переселиться из двухмерного мира в трехмерный? Конечно, не знала, но что-то ведь ее заставило сплести для себя кокон... Какое-то предчувствие у нее все же должно было быть!
Я приоткрываю рот, и слова сами выходят из меня, как из чревовещателя:
Может ли кокон прочесть откровение на крыльях порхающей бабочки?
Веда завороженно молчит, потом неожиданно спрашивает:
- А почему кокон, а не гусеница? У кокона глаз нет, он прочесть не сможет, даже если захочет.
Терпеть не могу объяснять стихи.
- Ну... - неохотя отзываюсь я, - имеется в виду не сам кокон, а то, что в коконе. То есть, может ли личинка, к тому же спящая, прочесть через стенки кокона откровение, начертанное на крыльях бабочки?
- Тогда да, - вздыхает Веда.
Очарование разрушено. К тому же, пора возвращаться: мне надо быть в столовой к началу полдника.
Это мое стихотворение - единственное запомненное мной, потому что оно было последним. Когда оно разошлось по Интернату и дошло до учителей, меня вызвал к себе Главный воспитатель. С виду он был добродушным сморчком лет трехсот (во времена его молодости средство для бессмертия уже изобрели, но старость предотвращать еще не научились), однако отличался въедливостью и педантизмом.
- Поясните, Стип, что вы имеете в виду этим вашим белым стихотворением? - спросил он, задумчиво покусывая маленький розовый ластик на конце карандаша.
Я смутился: никогда до этого взрослые не интересовались моими стихами. Взяв себя в руки, я рассказал ему примерно то же самое, что и Веде.
- Любопытно, - сказал он и надолго погрузился в размышления.
Наконец, через несколько мучительно долгих минут он вынул изо рта кончик карандаша, резко встал, одернул идеально подогнанный под фигуру черный мундир и официальным тоном провозгласил:
- Я запрещаю вам писать стихи. Идите.
Я был ошеломлен. Слезы брызнули у меня из глаз от обиды и отчаяния. Я бросился вон из кабинета.
- Для вашей же пользы! - прокричал мне вслед Главный воспитатель.
То, что со мной произошло, казалось мне невероятной трагедией. Но это была не только моя трагедия - это была и трагедия Спасителя, потому что люди отвергли дар, которым Он наделил меня собственной рукой. Для меня запрет на стихи означал смертный приговор, но я встретил этот приговор с гордо поднятой головой. Я уже не страшился смерти, потому что был уверен, что этот жестокий грубый мир, поправший в моем лице дар Спасителя, не достоин моей жизни. Да, я умру, но я умру стоя, а не на коленях, и встречу смерть с презрительной улыбкой на губах!
Вот и вся история о том, как в тринадцать лет я заочно расквитался со смертью. После этого я зажил легко и непринужденно. Мне уже нечего было терять. Только через два года я узнал, что "бабочками", по аналогии с бабочками-однодневками, в просторечии называли ликвидантов тех, кто подлежал ликвидации, - и до меня дошло, почему мне было запрещено сочинять стихи: воспитатель узрел в них опасную по своей сути аллегорию. Но в любом случае было поздно что-то восстанавливать. Мои способности к стихам были безвозвратно утеряны.
Интересно, кстати, какими выдающимися способностями обладает мой временный подчиненный, этот хамоватый водитель вездехода, с виду совершенно заурядный тип? Должен же он чем-то отличаться от тех, кто не достоин не только вечной жизни, но и естественной смерти от старости...
2. Сюрприз
- Хотите знать, какие у меня способности? - неожиданно спросил водитель.
Я невольно вздрогнул.
- Я читаю мысли, - сказал он, не дожидаясь ответа.
- Почему же вы служите водителем, а не... - я запнулся.
- Для этого есть костоломы, - криво усмехнулся он. - Я не могу читать мысли людей, которые испытывают ко мне сильные негативные чувства. В таких случаях я чувствую злобу, и ничего другого.
"И поэтому ты работаешь водителем и, скорее всего, по совместительству стукачом, - невольно подумалось мне. Располагаешь к себе пассажиров ненавязчивым трепом, а сам в это время лезешь к ним тихой сапой в душу..."
Водитель гнусно хихикнул.
- Черт побери, - смутился я, - никак не могу привыкнуть к этой вашей "замечательной способности".
- А еще я разгоняю туман, - рассмеялся он примирительным добродушным смехом.
Туман действительно рассеялся - поднявшийся ветер изорвал его бесконечную крахмальную простыню в мелкие кусочки. Робко выглянуло скупое северное солнце. Вскоре на горизонте, все еще слегка подернутом дымкой, показалось шевеление множества неясных фигур с высокими шестами. "Гигантские полярные муравьи растаскивают телеграфные столбы для своего муравейника", пришла мне в голову дурацкая фантастическая идея. Водитель с улыбкой протянул мне бинокль. Я мысленно поблагодарил его и прильнул к окулярам. Теперь можно было явственно увидеть обнаженных по пояс людей, ворочающих длинные металлические реи. Картина визуально прояснилась, но по сути оставалась такой же дурацкой, как и моя фантастическая идея.
- Что они делают? - спросил я.
- Тундру городят, - равнодушно отозвался водитель. Директор фабрики приказал построить дорогу. Когда оказалось, что строить не из чего, он распорядился ее хотя бы разметить столбами.
- Зачем?
- Легендарный "орднуунг". Для порядка, короче.
- А почему они голые на холоде?
- Как голые?! - водитель бесцеремонно забрал у меня бинокль и жадно прилепил его к глазам. - Действительно...
С ним произошла мгновенная метаморфоза: из добродушного, в меру нахального увальня он превратился в хищного самца. Его лицо вытянулось и заострилось, а нижняя губа сладострастно отвисла, влажно вывернувшись наружу.