А после и говорит:
"Что ж она сама-то, коль так мается, не придет ко мне? Ведь говоришь же, что все чувствует".
В самом деле, пойди сама.
- Прямо сейчас?
- Ну что ты! Пусть проспится. Завтра. Проход-то Шигона открыл, сам меня через него проводил.
* * *
Опашень надела пурпурный муаровый с широким воротником из яркорыжей лисицы и янтарными пуговицами в серебре. И накапка выглядывала по бокам из прорезей ярко-желтая атласная блескучая с малиновыми тугими запястьями, шитыми скатным жемчугом и разноцветными каменьями. А кика была густо-вишневая парчовая с крупными лалами и изумрудами впереди и с поднизью в восемь шнуров с каждой стороны из крупных жемчужин, лежавших концами на лисьем воротнике. Сапоги одела тоже желтые сафьяновые с крупными игривыми рубинами и узором из мелких кораллов. Платок же в руках держала прозрачно-легкого розового шелка. И набелилась, насурьмилась, щеки нарумянила, будто яблочки.
Никогда еще так красно и ярко, так зазывающе не одевалась и не красилась. У колдовавших над нею девок глаза горели от восторга.
И благовония самые дивные, пьянящие не забыла.
И как пробил предполуденный получас, перекрестилась, попросила шепотом Царицу небесную заступницу пособить, не оставить ее одну в эти минуты - и двинулась, велев, чтобы никто ее не сопровождал.
Но переход, по которому накануне вернулся Вассиан, вновь оказался закрытым.
И другой тоже. Сама посмотрела.
И ринулась в третий, все убыстряя шаг и кляня ту дурью башку, которая все это устраивает, когда государь потерял в пьянстве разум! Ну ужо! Ужо она сама этим займется! Третий переход был тоже закрыт.
Тогда она почти уже бегом вернулась, накинула самую красивую белую, на горностаевых черевах и хребтах шубу и такую же шапку - и на волю, где при сильном ветре летел, лепил сырой, густой снег. Пошла к его терему через двор.
На высоком Красном крыльце из-за сильного снегопада никого не было. Она поднялась и вошла в большие парадные сени, где народу было довольно много: все кого-то или чего-то ожидающие и стражники у дверей в покои и палаты, в красных кафтанах, красных сапогах, со стальными топориками на плечах.
Все, конечно, земно ей кланялись, расступались, только стражники у главной двери вдруг встрепенулись и загородили ее.
- Прости, матушка-государыня! Не гневайся! Повремени чуток! Велено прежде доложить, кто идет.
- Доложить? Обо мне?!
- Обо всех, кто б то ни был. Не обессудь!
- Кем велено?
- Начальником.
- Когда?
- Намедни ввечеру.
Все вокруг позастывали, притихли, пораженные тем, что ее, ее вдруг не пускают.
И она была поражена, потрясена этой новой неожиданностью, но постаралась, чтобы внешне по ней все-таки никто бы ничего не заметил, даже заставила себя ухмыльнуться и сказать:
- Ну, коль велено, тогда побыстрей!
Но тут, к счастью, из боковой двери выскочил сам огромный начальник великокняжеской стражи, заросший чернущими волосами чуть не под самые глаза Никодим Сметанин и, кланяясь, разводя руками и сокрушенно вздыхая, сообщил, что она зря себя утруждала по такой непогоде-то - нет теперь государя на месте.
- А доложили, что здесь.
- Был, точно. Да отъехал.
- Когда?
- Да вот-вот.
- Куда?
- Не ведаю...
И пошел впереди Соломонии к выходу, показывая огромными ручищами, чтобы все расступились, очищая ей пути. А стражники с топориками уже выстроились по сторонам, выпроваживая ее.
- А ты-то почему не с ним? Ты ж всегда с ним, - спросила уже на Красном крыльце.
Но что он пробасил в ответ, не разобрала, потому что густой, сырой снег бил теперь прямо в лицо, залепил его мгновенно. Пришлось закрыться рукой и глядеть себе только под ноги. Спереди всю облепил. Бил и лепил. Бил и лепил.
* * *
- Это хорошо, что отъехал. Пить перестал! - обрадовался Вассиан, зашедший к ней поутру узнать, как вчера все было.
Соломония сидела поникшая, мрачная.
- Не досказала я: обманул Сметанин - никуда он намедни не ездил. Яков Мансуров весь день был при нем, Мансуриха сказала. И Шигона был весь день. Челяднина звали Ивана, Глинского Ивана, митрополит был. Все точно. Перепроверила.
- Та-а-ак! - Вассиан тоже помрачнел. Обхватил себя руками. Помолчал.- А пить продолжали, не знаешь?
- Спрашивала. Не больно.
Еще помолчал в глубоком раздумье.
- Выходит, и меня обманывал, коль так!.. Кто ж это посмел бы все вытворять без его ведома? Да против тебя. Кто посмел бы, рассуди! И зачем? Зачем? Вы не бранились перед его отъездом-то? Не было ли чего?
- Знаешь же, никогда ничего серьезного не было. Ни-ког-да! Душа в душу живем, знаешь. И нет у него никого ближе меня, я знаю. Не мог же он в пять десять дней и даже в два месяца так перемениться! Не мог! Его потому и спаивают, для того и спаивают, чтоб не очнулся, не вник, не понял, что за его спиной деется.
- Кто?! Митрополит? Ты же знаешь, как он ему предан и как верно служит. Разве бы решился на что-нибудь во вред? А Шигона тем более. Кто еще-то? Ведь никого. Только если он сам. Рассуди!
- Зачем?
В расширившихся глазах Соломонии были испуг, тоска и слезы. Он приблизился, приобнял ее, стал гладить по голове. Она завсхлипывала.
- Из-за чего? Для чего? Скажи ты мне! Ведь мы еще в сентябре так хорошо ездили вдвоем в Волоколамск. И в ту ночь, когда приходил, он был очень хороший. Всего восемь ведь дней назад!
- Ничего не пойму... Счас пойду и спрошу напрямую: для чего ложь? Нельзя так государю! Недостойно!
- Нет! - вдруг встрепенулась она. - Лучше я опять сама. Мне донесли, что он на месте. Верно, лучше сама?..
И, не дожидаясь его согласия, заторопилась, велела одевать ее так же, как намедни, а с Вассианом условились, что она пошлет за ним, как вернется, если это будет скоро, или он зайдет завтра поутру.
Но стражники ее опять не пустили из сеней в покои. Встали стеной, отворачиваясь, опуская головы и пряча глаза. И опять выскочил огромный Сметанин и загудел, что да, ныне он здесь, но шибко занят и никого не велел пускать, даже ее. А в сенях опять оказалось десятка полтора невольных сему свидетелей, которых стражники стали спешно выпроваживать.
Она взорвалась и впервые в жизни закричала Сметанину в лицо: