Ничто и никогда не могло испортить Губину отличного настроения. Жадным худым телом он впитывал мир вокруг, как огромную сладкую жевательную резинку. От своих и чужих оплошностей приходил в неописуемый восторг. Любое невнятное движение плоти и ума воспринимал с восторгом. Обделив мощью, природа одарила его жизнерадостным, неунывающим сердцем. Самые требовательные в отношении морали женщины сходили с ума от его плотоядных ужимок. Когда его, двадцатидвухлетнего, увозили по этапу, у него было чувство, что на прощание он переспал со всей Москвой. Угадать в таком человеке прирожденного оперативника способно было лишь неошибающееся око Елизара Суреновича. Секрет тут был вот в чем. Среди множества безобидных увлечений Гриши Губина была страсть к стрельбе по мишеням. На воле он завел дружков на полигоне под городком Н., куда частенько укатывал на два-три дня, чтобы от души поохотиться на деревянных зайцев. За два-три года он снайперски овладел автоматом, карабином и наганом и для забавы, поражая военных спецов, отстреливал нормы международного мастера. Его худенькие ручки вцеплялись в оружие, как в девичью грудь, и пусковой механизм становился продолжением его нервных окончаний. Палить сидя, лежа, в кувырок, навскидку, с завязанными глазами, на звук — ему было все равно. Гриша Губин, когда держал в руках смерть, промаха не ведал. И все же даже не этот талант, сам по себе примечательный, привлек внимание Благовестова. В шустром мальчонке, с вечной шуткой на устах, таилось поразительное чутье на опасность, которое свойственно разве какой-нибудь степной ящерице. В зоне ему пришлось тяжеленько, но и там никто не сумел причинить ему большого вреда. Гриша Губин гениально укорачивался. Застать его врасплох было невозможно. С одинаковой легкостью он перехватывал подозрительный взгляд и сквознячок, летящий в ухо, и сразу находил тысячу уловок, чтобы уберечься. Было у него и еще одно бесценное качество. При зловещей необходимости Гриша Губин не раздумывая спускал курок. Как всякий нормальный, по мнению Благовестова, человек, чужой крови и чужой боли он не жалел и не боялся ничуть.
Вот таких ребяток прихватил с собой Елизар Суренович, но не на случай беды, а скорее для протокола. В стране, где правил Кузултым-ага, он был в полной безопасности. Добросердечные феодальные отношения не оставляли щелочки для разбоя на столь высоком уровне визита. На аэродроме дорогого гостя встретил старший сын Кузултым-ага Ашот, — старик, по его словам, немного занемог. Услышав о недомогании соратника, Елизар Суренович насторожился, хотя, разумеется, трудно было поверить в такую удачу. Кузултым-ага по доброй воле жизнь Аллаху не отдаст, потому и потребовался Витин порошок. Не сворачивая в город, погрузились на серебристом «мерседесе» в пышные сады, напоминающие избыточно насыщенными красками японские слайды. Природа подарила тутошнему населению небольшой, но райский уголок. Самоуверенные туркмены в бараньих папахах заносчиво взирали на скользивший по шоссе кортеж. Сопровождение составилось из двух синих «вольво» и зачуханного, приземистого «жигуленка», которым управлял русский офицерик с перебитым носом. Он был здесь некстати и неизвестно зачем. В группе встречавших на аэродроме Гриша Губин сразу выделил его чуткими глазами и добродушно хрюкнул. Елизар Суренович предположил, что, вероятно, русского офицера прислали, дабы подчеркнуть особое, интернациональное уважение к гостю. Кузултым-ага был падок на шаловливые приветственные реверансы. Он всегда спешил уважить человека так, чтобы тот был наполовину усыплен.
Вечером в своем чернокаменном средневековом замке, где в таинственном объятии сплелись угрюмая архитектоника скандинавов и изысканная восточная вязь, Кузултым-ага закатил роскошный многолюдный прием. Погода благоприятствовала празднику. Весна в долинах Туркмении сама по себе будоражит в человеке страсть к перевоплощению. Словно с высоких небес опрокинулся на накрытые столы, на персиковый сад ковш благовоний. В серебристом, ароматном мареве трудно помышлять о насущном. На задумчивых лицах гостей, погружавших пальцы в жирный огнедышащий плов, запечатлелась нега столетий. Редкий самолет занудливо вспарывал благостную голубизну небес и оборачивался вонючим присоском, адским лазутчиком из иных миров. Кузултым-ага и Елизар Суренович восседали за отдельным мраморным столиком на мягких низких пуфах. Смуглоликие одалиски им прислуживали. Кузултым-ага, дабы подчеркнуть полнейшее родство славянской и туркменской крови, изредка смачно похлопывал какую-нибудь из них по пышному заду, отчего одалиска издавала звук сакрального наслажния. Если Кузултым-ага был болен, то никак не болезнью тела. В его узких веселых зрачках промелькивали искры молодого задора. Благовестов приехал его улещать, и это было ему приятно. Он знал, что пути их скоро разойдутся, но большой человек всегда рад угостить себе равного. Оба были великими мечтателями и долго карабкались в гору рука об руку. Теперь пора было кому-то изловчиться и спихнуть попутчика вниз. Но куда спешить. Кузултым-ага предлагал гостю отдохнуть денек-другой, озорными глазищами целясь в одалисок. Но еще из Москвы Благовестов упредил друга, что в понедельник у него наиважнейшее совещание. Порошок старцу Благовестов подсыпал в кумыс в середине трапезы, и тот его уже выпил. Гладко все получилось. Гриша Губин, как ему было велено, в дальнем конце двора устроил представление и в ажиотаже вспыхнувшего чувства повалил на землю какую-то азиатскую певичку, а заодно и стол с кушаниями. Стол был большой, но по необходимости Гриша умел опрокинуть и грузовик. Пирующие отвлеклись на шум, два батыра-топтуна за спиной Благовестова тоже вытянули шеи в ту сторону, да и сам Кузултым-ага оживленно заворочался на пуфике. Беззаботно из белого пакетика направил Благовестов струйку в хрустальную кружку старца. Кузултым-ага, будто услыша тайное распоряжение, тут же приник к кружке жаждущим, жадным ртом. Он патриотично предпочитал кумыс всем другим напиткам.
— Пора собираться, — взгрустнул Елизар Суренович. — Дела не терпят отлагательства. И все-таки жаль, что ты не веришь мне, старый товарищ.
— Верю, дорогой, — улыбнулся старец светлой улыбкой пророка. — Тебе неправду донесли. Оболгали ненавистники.
Они уже успели поговорить, и Елизар Суренович убедился, что выбрал действительно единственно верное средство для умиротворения старца — порошок. Азиатское коварство долгожителя проявилось на сей раз в его полной откровенности, которая, возможно, была данью долго и хорошо скрываемому презрению. Благожелательно улыбаясь, он уведомил Благовестова, что не за горами торжество всеохватной мусульманской идеи. Мир прогнил насквозь, и спасти его может не растленный Запад, не подточенный торгашеским цинизмом Новый Свет и, уж разумеется, не духовно деградировавший за семьдесят лет коммунизма восточный панславянизм. Тенденция саморазвития производительных сил сохранилась лишь в праведных, свинцово сомкнутых тисках ислама. При таких обстоятельствах нелепо полагать, что координирующий центр новых объединенных экономических и идеологических структур угнездится в Москве. В Москве пусть по-прежнему правят Горбачевы и ельцины, пусть тешатся своими кукольными, погремушечными президентствами и парламентами, пусть блаженствуют в белых и красных домах, пока не пробьет час расплаты и возмездия. Кузултым-ага упрекнул Благовестова в махровом эгоизме. Он сказал, что, вероятно, по молодости лет Благовестов все еще мало заботится о благе народном, а больше о личной выгоде. Он дал понять, что самый талантливый человек, не способный пожертвовать жизнью ради небесной мечты, так и останется мелким жуликом, хотя бы сколотит себе миллионы и захватит неограниченную власть. Тому пример все без исключения управители России за семьдесят лет. Последним русским государственным деятелем в истинном понимании слова был Столыпин, за это его и пристрелили в ложе киевского театра. Остальные — длинная, скучная череда самовоспроизводящихся политических монстров. Россия погибла не с приходом демократов, а в день, когда отрекся от престола последний царь; на ту же пору попытался приоткрыть отяжелевшие веки покойно дремавший в столетиях мусульманский Восток. Старик бредил наяву, и Елизар Суренович на него не сердился. Одалиски радовали взор, как цветы на полянке в воронежском лесу. Рядом с ним за столиком витийствовал маньяк, которого распознать способен не врач, а только другой маньяк. Елизар Суренович от этой мысли приободрился.