Кармель своим возвращением с послами поставил точку в колебаниях Чернова. Впрочем, раз уж колебания, то не точка, конечно, а некая фиксация в положении более-менее устойчивого равновесия или покоя: нечего ждать, ничего не убудет и не прибудет, а жить в Вефиле негде. Как сказали бы современники и соплеменники Чернова: нечего ловить.
Они сидели с Кармелем в Храме — аккурат под портретом Бегуна и напротив саркофага с десятью птицами на каменном боку. Не пили и не ели: в Храме это не полагалось. Просто сидели на двух каменных скамьях друг против друга и молчали. Каждый — о своём. Чернов молчал, если позволено так выразиться, о том, что он теряет. По сути — навсегда теряет, поскольку вечная жизнь Бегуна никак не коррелировалась со смертным бытием Чернова. Вот он вернётся, допустим, домой, и что останется от пережитого? Вдрызг заношенный рибоковский костюмчик и потерявшие товарный вид кроссовки? Так и это ещё предстоит объяснить самому себе; память, оставшаяся в Вечности, не подскажет лингвисту и спортсмену, где и когда он успел так завозить одежонку. И другое: сколько времени пролетит в его, Чернова, мире? Час? День? Год?.. Как он объяснит своё отсутствие опять же себе, не говоря уж о близких и дальних?.. В принципе, может возникнуть немало поводов, чтоб усомниться в психическом здоровье лингвиста и бегуна. Лучший диагноз — амнезия. А на философо-исторический вопрос: «Где шлялся, убогий, пока в амнезию не впал?» — отвечать будет некому. Органы правопорядка вряд ли захотят загружать себя поисками ответа…
Впрочем, оставалась надежда на Сущего: кому, как не Ему, предусмотреть всё! Но Чернов понимал предельно чётко: плевать Сущему на Бегуна, который даже и на-все-времена. Путь пройдён, функция выполнена, а что там происходит в очередном смертном воплощении Вечного — это не царское дело. Пусть смертный сам выкручивается, на то он и смертный, чтоб ему сверху не помогали. Исторический ярчайший пример «верхнего» равнодушия — библейский мученик Иов.
— Не увидимся больше, — сказал Кармель.
— Не увидимся, — подтвердил Чернов.
— Спасибо тебе за всё, — сказал Кармель.
— Не за что, — не согласился Чернов.
— Мы же дома благодаря тебе, — сказал Кармель.
— Работа у меня такая, — поскромничал Чернов. Как там принято говорить: уходя уходи. — Пора мне, — заявил он, вздохнув тяжко, и поднялся.
И Кармель поднялся.
Постояли. Потом Кармель порывисто обнял Чернова, уткнулся носом куда-то в воротник спортивной куртки, надетой Черновым в дорогу, произнёс глухо:
— Не обижайся на нас, Бегун. Мы — просто люди. Со своими заботами, со своими мыслями… Они тебе мелкими кажутся, но сам пойми: мы — дома, а дел у нас — невпроворот. По сути, всё сначала приходится строить, всю жизнь…
— Я понимаю, — улыбнулся Чернов. Отодвинул Кармеля, держал ладони на его плечах. — Не трать слов, Хранитель. Вспомни Книгу: «И когда соберётся в новый Путь Бегун, не провожайте его и не лейте ненужных слёз. У каждого — своё предназначение. Бегуну — торить Пути, смертным — жить и ждать смерти. Пусть расставание будет лёгким, а грядущая встреча — ожидаемой».
— Ожидаемой? — удивлённо спросил Кармель. — Я не помню таких слов в Книге.
— Они появились в ней только что, — ответил Чернов, сам удивляясь смыслу всплывшего в сознании текста: это о какой такой ожидаемой встрече речь пошла?..
— Значит, ты вернёшься и нас снова ждёт Путь? — В голосе Кармеля отчётливо звучал ужас.
— Сказано в Книге: «Только избранный Мною народ может собрать разрозненное — от начала Света до прихода Тьмы, ибо народ тот, как нитка, сшивающая разорванное». Уж эти-то слова ты знаешь.
— Знаю, — сказал Кармель. — Значит, прощай?
— Значит, прощай.
— Когда снова придёшь к моему народу, вспомни обо мне. А мы, поверь, о тебе будем помнить всегда.
— У вас нет другого выхода, — Чернов намеренно понизил высокий прощальный пафос: не терпел соплей, — обо мне в Книге написано, а Хранители обязаны нести её слово своему народу. Плюс портрет… — Он кивнул на стену. И совсем не к месту и не ко времени спросил: — А почему птиц десять?
— Святое число, — тоже неизвестно почему понизил голос Кармель. — Когда-то у нас было десять заповедей.
— Было?
— Они стёрты из Книги.
— Зачем? — удивился Чернов.
Его не интересовало — кем стёрты, он догадывался — кем.
— «Что дано Им, то может быть отнято Им, и доброе и злое, и нужное и лишнее, — цитатой ответил Кармель. — И не спрашивай, почему к тебе немилость или милость Его, но лишь радуйся тому, что Он помнит о тебе». А заповеди… Это было очень давно, никто не помнит. Вероятно, о том — запись в Книге: «Ему решать, что ты можешь знать, а что нет, и Ему определять, каким знанием наделить смертного, ибо лишний груз в Пути может надорвать силы идущего, а идти надо…»
— Это точно, — подтвердил Чернов, — идти надо. Бывай, Кармель, дыши глубже — всё устаканится. Даст Сущий — заповеди вернутся в Книгу, а не даст — и без них живём. Верно?..
Подумал мимоходом: уж не они ли, заповеди эти пресловутые, лежат нынче во внутреннем кармане рибоковской куртки? Тогда надо бы прочитать: получится, что он — единственный, кто будет знать их уничтоженный свыше смысл. И ещё подумал: а на кой хрен? Всё равно он напрочь забудет их через минуту, через полчаса, через час — сразу после Сдвига. И — навсегда. А посему не стоит забивать голову перед дальней дорогой. Ну о-очень дальней…
И вышел из Храма.
И побежал по улице — к выходу из города. Кто-то заметил его, кто-то махнул рукой на прощание, кто-то крикнул: «Спасибо тебе. Бегун!..» Рядом — неизвестно откуда вынырнувший — пристроился мальчишка Берел, Избранный. Побежал, стараясь не отстать, да и Чернов темп снизил.
Спросил:
— Тебе чего?
— Я провожу, — заявил Берел.
— Куда? — удивился Чернов.
— Куда получится.
— Зачем?
— Надо, — упрямо сказал мальчишка, пыхтя на бегу, как махонький паровозик.
— А если я долго бежать буду?
— Недолго.
— Откуда ты знаешь?
— Я — Избранный! — Даже сквозь пыхтение попёрла гордость. — Я должен знать, когда приходит конец Пути.
— Ну беги, — разрешил Чернов, посмеиваясь про себя.
Оказалось — зря посмеивался. Недалеко от городских стен убежали. Берел, совсем запыхавшись, вдруг встал, сказал:
— Вон дерево. Там. Ты свободен, Бегун. Прощай.
— Так считаешь? — усмехнулся Чернов, всё-таки веря тем не менее услышанному: здесь любая чертовщина могла обернуться самой реальной реальностью, не раз проходили. — Прощай, парень, расти большим.
— Вырасту, куда денусь, — философски, по-взрослому ответил ему в спину Берел, и это оказалось последним, что услышал и увидел Чернов.
Или всё же Бегун.
Конечно Бегун, потому что только ему, вечному, а не смертному Чернову, дано войти в Сдвиг, исчезнуть на миг из бытия, потерять себя и снова обрести — живым и, как подсказывали ощущения, здоровым.
Таковым он себя и обрёл — Чернов, а не Бегун…
… А было: холод, снег, медленно падающий с неба крупными новогодними хлопьями, утоптанная снежная дорожка, голые деревья по обеим сторонам, а ещё и не голые имели место — негустые московские сокольнические ели. И ещё было странное и никогда не испытываемое Черновым ощущение, словно он на мгновение потерял сознание, вырубился из действительности и снова врубился, даже не потеряв равновесия на бегу.
«Эка меня скрутило, — с опасливым недоумением подумал Чернов, тормозя на всякий пожарный у трухлявого пенька, оставшегося от санкционированного парковым начальством лесоповала. — И ведь явно — доля секунды: я ж даже не свернул никуда, я ж даже не брякнулся рожей в снег. Господи, что это со мной делается? Не пора ли в Кащенко, к Ганушкину, в клинику судебных экспертиз имени товарища Сербского?..»
Кокетничая так, он старался погасить, придавить действительное беспокойство: его здоровый и нестарый ещё организм всегда адекватно реагировал на все испытания, что устраивала ему жизнь, а он — сам себе. Как то: постоянный бег, вечный недосып, частые алкогольные атаки на печень, нерегулярные сексуальные контакты и пр., и др. Ну уставал — да. Ну простужался — бывало. Ну желудком иной раз маялся. Но всё это — ничего не значащие мелочи по сравнению со случившимся. Впрочем, ему было к кому обратиться, кому поплакаться. Золотой дружбан у него имелся, доктор, между прочим, медицины, светило как раз психиатрии, ещё со спорта отношения тянули, ещё с тех времён, когда спортсменом пришёл к доктору — пожаловаться на непонятные «сладкие взрывы». Завели тогда отношения и не прерывали особо, хотя, конечно, встречаться реже стали, куда реже. Это от него слышал Чернов рассказ о некоем автомобилисте, выпавшем на секундочку из жизни, будучи за рулём своего авто, и впавшем обратно, уже плавая в волнах полноводной реки Яуза. Помнится, и диагноз был произнесён: эпилептиформное расстройство сознания. Помнится и другое: оно, это расстройство, ещё не болезнь, расстроилось и настроилось, но Чернову всплывшая (по аналогии с авто в Яузе…) история оптимизма не добавила. Не болезнь — пусть, но — свисток о ней… Он, как и все очень здоровые люди, был чрезвычайно мнителен и любил себя донельзя. Что почему-то не относилось к вышеупомянутой печени, по которой Чернов регулярно вмазывал некорректными напитками… Но печень-то не возникала пока, молчала, как в танке, а вот сознание… Да-а, сознание…