А тут, пока Василий Петрович переживал, наконец-то и долгожданный автобус подкатил. Рванулся было Василий Петрович к нему, да куда там! Остановочный народ проворнее оказался, уже захватил все двери – лезли и туда, и оттуда, с ненавистью толкая друг дружку, вовсю работая локтями, громко и матерно ругаясь. Эх, не вовремя он отвлёкся на грустные свои размышления, совсем не вовремя… Оставалось только стоять и смотреть на давку у автобусных дверей: лезть в толкучку Василию Петровичу не хотелось.
И странное дело подметил Василий Петрович, ох и странное – разноцветные двойники-наложения и нимбы ругающихся быстро другими становились, блеклыми, иногда до дымчатой серости обесцвеченными. Что, прямо говоря, на глаукому как-то не походило, не та симптоматика. И зашевелилось тут в душе Василия Петровича смутное подозрение, что стряслось с ним нечто гораздо более серьёзное чем возрастное глазное заболевание: натурально, приступ шизофрении приключился. Иначе как объяснить увиденное?
О шизофрении Василий Петрович знал мало, вернее, ничего не знал, но в выводах своих не сомневался – в сердце от того медицинского прозрения вдруг остро кольнуло и Василий Петрович присел на скамью, на другой её конец, подальше от безумного деда. От собрата по несчастью.
Автобус уехал и на остановке стало тихо, просторно. Лишь дед продолжал что-то невнятно бормотать о делах грядущих, вселенски-скорбных: Василий Петрович с неприязнью глянул на старого оборванца и вздрогнул. Потому что дедов бестелесный двойник оказался не прозрачный и не цветной, и даже не серый. Чёрный он был, как подвальный мрак! И вёл себя неспокойно, несогласованно с дедом – то рукой махнёт не вовремя, то кивнёт не в такт, то встать попытается… Василий Петрович смотрел на происходящее, забыв и о жаре, и о том, что надо возвращаться в контору, где он уже второй год работал курьером; смотрел, от изумления приоткрыв рот.
Наконец чёрный человек – или что оно там на самом деле – обрёл полную самостоятельность: встал, отделился от деда и пошёл не спеша, прямиком через дорогу, сквозь мчащиеся туда-сюда машины. Дошёл до предкладбищенского пустыря, светлея на каждом шагу, и, став ослепительно белым, растаял, растворился, словно и не было его никогда. Василий Петрович облизал пересохшим языком сухие губы, посмотрел на деда испуганно – тот сидел с закрытыми глазами, привалившись спиной к стеклянной стенке остановки, и молчал. И, похоже, не дышал.
– Нет, не шизофрения у меня, – огорчённо молвил Василий Петрович, невольно и неумело крестясь, – всё гораздо, гораздо хуже. – А что хуже – не сказал, потому что сам не до конца понял. Хотя кой-какие смутные подозрения уже появились, в слова и понятия не оформленные, но тягостные, пугающие.
Василий Петрович встал и пошёл от остановки прочь, куда глаза глядят: какой уж тут автобус и контора, когда с ним такое творится!
Окраинный район города, в котором находился сейчас Василий Петрович по долгу курьерской службы, был из числа старых новостроек, тех, которые городские власти затеяли в конце советского режима, под горбачёвским лозунгом: «Каждой семье к двухтысячному году – по квартире!» С государственным размахом затеяли, с далеко идущими инфраструктурными и коммуникационными планами… Но тут грянули развал страны, финансовые неурядицы, а после русский капитализм в самом его гнусном проявлении, и окраинные новостройки остались такими же, какими были ещё лет пятнадцать тому назад.
Далеко отстоящие друг от друга одинаковые многоэтажки – с часто осыпавшимися со стен кафельными плитками, тёмные от грязи и времени – напоминали бесхозные, всеми позабытые руины, жить в которых нормальному человеку тоскливо и неуютно. Обязательное подростковое граффити на подъездных дверях, облезлые лавочки возле подъездов; выросшие на пустырях между домами за эти годы высокие деревья – и городское кладбище, через дорогу. Очень символично, очень!
Василий Петрович шёл, не обращая внимания ни на дома, ни на машины, которые то и дело проносились по трассе, рядом. Только на встречных поглядывал цепко, внимательно, всё более и более убеждаясь в том, что сподобился он нынче видеть нечто, человеческому глазу не позволительное. Откуда и почему сошла на него эдакая благодать, Василий Петрович не знал, да и не задумывался над тем: какая, собственно, теперь разница! Видит и всё тут.
Прохожих по жаркой послеполуденной поре было мало. Зато хватало старух на близких приподъездных лавочках и играющей в тени деревьев малышни: при новой для Василия Петровича возможности зреть незримое старухи и дети разнились как ночь и день – копошение мрачных, почти чернильных теней на лавочках и яркие, радужно-разноцветные всполохи меж деревьев. Порой за тем свечением и самих детей не увидеть, настолько ещё много в них нерастраченной жизни… Василий Петрович остановился, несильно хлопнул себя по лбу:
– Вон оно что! – и пошёл дальше, провожаемый равнодушными взглядами старух: ну, прибил человек комара, ничего интересного. Даже посплетничать не о чем.
– Жизнь, – шептал на ходу Василий Петрович, – я вижу жизнь! Эту, как её, мм… ауру, да-да! Как экстрасенс, – он зябко поёжился: несмотря на жару, Василия Петровича ощутимо знобило. – И душу после смерти вижу, вон оно чего… А я? А у меня-то её сколько, той жизни? – он с тревогой посмотрел на руки, оглядел их от локтей до кончиков пальцев – нет, ничего не видно, никакой ауры. Ни светлой, ни тёмной. Похоже, у самого себя определить запас жизненной силы нельзя, не получится… а, может, он уже и сам умер? Незаметно, на остановке? Потому и видит то, чего не должен; от внезапно пришедшей идеи Василию Петровичу стало дурно. Однако, здраво поразмыслив, он решил не паниковать – во-первых, руки у него обычные, не чёрные, хотя местами грязные. И идёт он куда хочет, а не в сторону кладбища, как тот призрак на остановке. Во-вторых, можно было проверить, купив чего-нибудь в ближайшем газетном киоске – вряд ли духу умершего продадут это «чего-нибудь»… Если вообще тот дух заметят.
Продавщица в киоске – молодая, однако уже с заметно потускневшей голубой аурой – Василия Петровича не только заметила, но и продала ему какую-то залежалую бульварную газету: Василий Петрович попросил любую, мол, ему рыбу завернуть надо. Ляпнул первое, что в голову пришло. Получив сдачу, он отошёл от киоска и присел отдохнуть на лавочку возле случайного подъезда – предварительно убедившись, что та пуста; не хватало только, чтоб кто из старух при нём опять помер, нервы-то не железные! Сел и развернул купленную газету. И вновь удивился, хотя куда уж дальше-то…
Толстая многостраничная газета была пуста. Нет, статьи там присутствовали, и заголовки имелись, и разные фотографии… Но читать и разглядывать это Василий Петрович долго не стал. Потому что под типографски отпечатанным текстом – ныне почти прозрачным и едва различимым – находился другой, чёткий и понятный: мысли тех, кто писал те статьи. То, что они думали на самом деле, когда «творили»… Куцые мысли, коротенькие. «Враки», «Брехня» и «Пипл всё схавает» перемежались более длинными «Ох, как башка после вчерашнего трещит!» или «Сука Галка, продинамила и не дала». На нечётких размытых фотографиях, как предположил Василий Петрович, было изображено одно и то же, только в разных ракурсах: ослиная задница.
Уронив газету под лавочку, Василий Петрович побрёл дальше – экспериментировать с серьёзной прессой, где публикуют официальные правительственные заявления, коммюнике и политические прогнозы, он побоялся. И без того всё его мировоззрение трещало по швам, не хватало ещё, чтобы он усомнился в правильности действий верховной государственной власти…
Было уже около четырёх дня, когда Василий Петрович понял, что он жутко, до невозможности устал. Устал идти пешком, устал испуганно таращиться по сторонам; что нервы у него на пределе и проклятый дар – если это, конечно, дар, а не наказание невесть за что – того и гляди сведёт его, Василия Петровича, в могилу раньше, чем ему предназначено. Хотя, по правде говоря, Василий Петрович уже несколько освоился со своей ненормальностью, но радости она у него не вызывала. Скорее – грусть и отчаянье: что толку от его умения видеть для других недозволенное? Какой в том прок и смысл? Нет ответа, нет…