Он был не в мундире. Свет, зажженный Лизель, упал на его лицо. Маловыразительное и топорное, оно показалось ей незнакомым и не внушающим доверия. Наверно, шпик, решила про себя Лизель. В своих мыслях она выражалась именно так; она, наверно, подхватила где-нибудь это слово, так как Пауль едва ли говорил с ней о подобных вещах. Наверняка прячет свой сволочной значок под пиджаком.
– Вы фрау Редер? – спросил незнакомец.
– Как видите.
– Ваш муж дома?
– Нет, – сказала Лизель, – нет его.
– А когда он примерно вернется?
– Право, не могу сказать.
– Но когда-нибудь он же вернется?
– Понятия не имею.
– Разве он уехал из города?
– Да, да, уехал. У него дядя умер. – Полускрытая дверью и падавшей на нее тенью, она следила за незнакомцем и увидела, как его лицо передернулось; очевидно, он был разочарован. «Ну, что еще надо?» – мысленно торопила она его.
Он уже собрался уходить, но вдруг снова обернулся к ней:
– А давно он уехал?
– Порядочно.
– В таком случае хейль Гитлер! – Он пожал плечами, даже спина его выражала разочарование.
Лизель опять испугалась: а что, если он начнет расспрашивать дворничиху? Сняв башмаки, она на цыпочках вышла на лестницу, прислушиваясь, но неизвестный ничего не спросил. Когда она вернулась к кухонному окну, она увидела, что он уже уходит по тихой улице.
Какая-то надежда, какой-то верный инстинкт заставили Франца зайти в этот вечер к Редерам. И вот он шагал обратно к трамвайной остановке по безлюдным улицам, унылый и огорченный. Он поехал на другой конец города, где была пивная, в которой оставил свой велосипед. И уже после этого направился к Герману.
Герман был настолько уверен в приходе Франца, что, не видя его, все больше тревожился. Франц редко пропускал столько вечеров подряд. В этот вечер Герман вдруг понял, что нуждается в обществе Франца, приходившего к нему за советами, и в самом Франце больше, чем мог думать. Эти советы, которых Франц, спокойно глядя на Германа, обычно от него требовал, чтобы потом неукоснительно им следовать, казалось, без Франца не могли бы и появиться на свет, не могли бы быть Германом осознаны. Когда они услышали наконец под окном звонок велосипеда, Эльза торопливо вытерла передником клеенку на столе, а Герман, скрывая свою радость, вытащил из ящика кухонного стола шахматную доску.
Но радость Германа в этот вечер была непродолжительна, она исчезла, как только Франц занял свое место за столом. Франц был совсем другой, чем обычно. И он долго молчал.
Герман не торопил его. В конце концов Франц заговорил: он выложил Герману все, что его угнетало. Сначала Герман слушал просто со вниманием, затем удивленно, затем с тревогой. Франц рассказал все, что было. Как он трижды виделся с Элли – в кино, на рынке и в мансарде у ее родных. Как они вместе перебрали всю жизнь Георга и, роясь в воспоминаниях, старались угадать, к кому Георг мог обратиться за помощью; как Франц шел по этим следам, одержимый мыслью отыскать Георга. Как это кончилось неудачей – и потом вообще…
– Что вообще?
Но Франц опять погрузился в молчание, и Герману пришлось ждать. То, что Франц все это предпринял на свой страх и риск, не посоветовавшись с ним, Герман считал ошибкой; вот ничего у Пауля и не получилось. Герман с удивлением вглядывался в маловыразительное, как будто сонное лицо своего друга, который за внешним безразличием так умел скрывать свою настойчивость.
Наконец Франц заговорил снова, но не о том, о чем рассчитывал услышать Герман:
– Видишь ли, Герман, я самый обыкновенный человек. И мне хочется от жизни самого обыкновенного. Например, остаться навсегда в этих местах, просто потому, что мне здесь нравится. Этого желания, как у многих – уехать как можно дальше, – у меня нет. Будь моя воля, я бы прожил тут всю свою жизнь. Небо здесь и не очень яркое, и не очень серое. И люди – не деревенщина и не горожане. Все тут есть – и дым и виноград. Если бы мне только заполучить Элли, я был бы очень счастлив. Других тянет к разным женщинам, ко всяким там приключениям, а у меня этого совершенно нет. Никуда бы я от Элли не ушел, хотя я отлично знаю, что в ней нет ничего особенного. Она просто миленькая, вот и все, но я бы хотел прожить с ней до седых волос. А все сложилось так, что я даже не могу еще раз повидать ее…
– Ни в коем случае, – сказал Герман. – Тебе и ходить-то к ней не следовало.
– Тут, конечно, ничего нет дурного, пойти куда-нибудь с Элли в воскресенье, – продолжал Франц, – но я не могу себе этого позволить, нет. Не смотри на меня с таким удивлением, Герман. Значит, об Элли мне нечего и мечтать. И еще не известно, долго ли я смогу здесь остаться. Может быть, уже завтра придется бежать отсюда. Всю мою жизнь мне всегда хотелось только самого простого: чтоб была лужайка, лодка, книга хорошая, чтоб были друзья, девушка, спокойствие. А потом в жизнь вошло другое – я был тогда еще совсем мальчишкой, – вот эта жажда справедливости. Вся моя жизнь постепенно изменилась, и теперь она спокойна только по видимости. Многие наши друзья, рисуя себе будущую Германию, чего только не насочиняли. У меня это не так. И в будущей Германии я хотел бы жить здесь, но только по-другому. Работать на том же производстве, но иначе. Работать для нас. И вечером уходить с работы еще свежим, чтобы потом читать, учиться. Когда трава еще теплая. Но пусть это будет та же самая трава, под забором у Марнетов. И вообще пусть все это будет здесь. Я хочу непременно жить здесь, в поселке, или там наверху, у Марнетов и Мангольдов…
– Ну, конечно, неплохо все это уяснить себе заранее, – сказал Герман. – Но все-таки скажи мне, этот Ре-дер, друг Георга, – как он выглядит?
– Маленький такой, – сказал Франц, – издали совсем мальчик. А что?
– Если Редеры прячут у себя кого-нибудь, они должны вести себя именно так, как ты рассказываешь. Но, вероятно, они никого не прячут.
– Когда я пришел, фрау Редер была одна с детьми. Я слушал у двери и сначала и потом.
Герман подумал: Франца нужно теперь совсем отстранить от этого дела. Будь у меня в запасе хоть немного времени! Бакер приедет в Майнц в самом начале той недели. Но время не терпит. Вполне можно было бы выцарапать беднягу, но время… время не терпит…
– А что, этот Редер работает?
– У Покорни… Ты почему опять вспомнил?
– Да так.
Однако Франц почуял или вообразил, что почуял, будто Герман от него что-то скрывает.
В эту ночь Пауль и Лизель сидели рядом на кухонном диване, и он гладил ее голову и круглое плечо так же смущенно, как в те времена, когда ухаживал за ней; он даже целовал ее мокрое от слез лицо. При этом он открыл ей только часть правды: гестапо ищет Георга за какие-то старые дела. По теперешним законам ему грозит ужасная кара. Что ж ему было делать – выгнать Георга?
– Почему он не сказал мне правды? А еще ел и пил за моим столом!
Сначала Лизель бранилась, шумела и топала ногами, вся побагровев от ярости, затем начала скулить, затем разрыдалась, но и это кончилось. Было уже за полночь. Лизель выплакалась, и теперь она только каждые десять минут повторяла: «Нет, почему вы не сказали мне правду?» – как будто все сводилось именно к этому.
Наконец Пауль ответил – совсем другим, сухим тоном:
– Оттого что я не знал, выдержишь ли ты правду. – Лизель вырвала у него свою руку, она молчала. А Пауль продолжал: – Ну, а если бы мы тебе все сказали, если бы мы спросили тебя – можно ли ему остаться, ты что ответила бы – да или нет?
– Конечно, я бы сказала «нет»! – запальчиво отрезала Лизель. – А как же? Он один, а нас тут четверо, нет, пятеро – вернее, шестеро, считая того, которого мы ждем; мы даже не сказали Георгу про шестого, он и так дразнил нас из-за этих. Ты должен был сказать ему: «Дорогой мой Георг, ты один, а нас шестеро».
– Лизель, вопрос шел о его жизни!
– Да, но ведь и о нашей!
Пауль молчал. Он был глубоко опечален. Впервые он чувствовал себя совершенно одиноким. Нет, никогда уже не будет жизнь такой, как была. Эти четыре стены – зачем они? Эти дети, которых они наплодили, – зачем? Вслух он сказал: