– Фриц, – сказала она, – а ведь ты теперь получишь обратно свою куртку.
– Надеюсь, – сказал юноша.
– Боюсь, ее совсем испортили, – сказала девушка. – Знаешь, этот Альвин, который сгреб его, он ведь прямо зверь.
Накануне по деревням только и было разговору что о беглеце, пойманном во дворе у Альвинов… Когда больше трех лет назад был основан лагерь Вестгофен, когда построили бараки и стены, протянули колючую проволоку и расставили часовых, когда затем прибыла первая колонна, встреченная хохотом и пинками, – в этом и тогда уже принимали участие Альбины и им подобные, – когда ночью крестьяне услышали крики и вой и даже выстрелы, всем стало не по себе. Люди осеняли себя крестом: избави бог от такого соседства! Те, кому приходилось идти на работу в обход полем или лесом, видели иной раз и заключенных под охраной, на наружных работах. И многие шептали про себя: «Эх, бедняги!» А потом стали призадумываться: чего они там роются?
Как-то раз в Либахе молодой лодочник даже вздумал открыто проклинать лагерь – тогда еще бывали такие случаи. Его, конечно, сейчас же забрали и посадили на несколько недель: пусть увидит своими глазами, что там внутри. Вышел он оттуда сам не свой и не отвечал на вопросы. Он нашел себе работу на барже, а спустя некоторое время уехал в Голландию и, как рассказывали его родные, остался там навсегда – история, которой вся деревня потом дивилась.
Однажды через Либах провели два десятка заключенных. Их еще до лагеря так обработали, что людям глядеть на них было жутко. И одна женщина в деревне при всех заплакала. В тот же вечер молодой бургомистр деревни вызвал к себе эту женщину, которая доводилась ему теткой, и заявил ей, что она своим хныканьем не только себе, но и своим сыновьям, а его двоюродным братьям – причем один был его шурином – навредила до конца жизни. Да и вообще деревенская молодежь, парни и девушки, не ленились объяснять родителям, зачем и для кого здесь лагерь, – молодежь, которая всегда считает себя умнее старших, с той разницей, что в прежние времена молодежь влекло к себе хорошее, а теперь влекло дурное. Так как с лагерем пришлось примириться и к тому же начали поступать многочисленные заказы на овощи и огурцы, то вскоре завязалось и деловое общение, неизбежное при большом скоплении людей, которых надо содержать.
Но когда вчера чуть свет завыли сирены, когда на всех дорогах словно из земли выросли часовые и распространился слух о побеге, когда затем около полудня в ближайшей деревне действительно был пойман один из беглецов, – лагерь, к которому все давно привыкли, будто заново возник перед ними. Будто заново были возведены стены, протянута колючая проволока – но зачем же непременно тут, у нас? А эта группа заключенных, которых от ближайшей станции на днях прогнали через деревню, – зачем? Женщина, которую три года назад предостерегал племянник-бургомистр, опять плакала вчера при всех. Разве непременно нужно было наступать каблуком на пальцы беглецу, когда он ухватился за борт грузовика? Ведь они все равно его заполучили. Все Альбины отроду были звери, только теперь они верховодят. А тот, бедняга, – на нем лица не было, рядом с ним все деревенские казались такими румяными, здоровущими!
Гельвиг все это слышал. С тех пор как он научился думать, лагерь был уже здесь и всегда было готовое объяснение – зачем он здесь. И Гельвиг ничего другого, кроме таких объяснений, не знал. Ведь лагерь построили, когда он был еще малышом. И вот теперь, когда он уже юноша, он как бы увидел его заново.
Уж конечно, там не одни негодяи да сумасшедшие, говорили люди. Тот лодочник, который тогда побывал в лагере, разве он плохой? Кроткая мать Гельвига сказала: конечно, нет! Сын посмотрел на нее. Сердце его почему-то сжалось. И зачем только у него сегодня свободный вечер! Лучше бы вокруг него были привычные товарищи, шум, военные игры, марши. Он вырос среди неистового рева труб и фанфар, криков «хейль!» и топота марширующих отрядов. И вдруг сегодня все это как будто на миг прервалось, музыка и барабаны, и стали слышны те легкие, тихие звуки, которые обычно неуловимы. Отчего старик садовник сегодня так посмотрел на него? Ведь другие хвалили же Гельвига. Благодаря его подробному, точному описанию куртки, говорили они, беглец и был пойман.
Гельвиг поднялся тропинкой на пригорок. Он увидел среди грядок с репой старшего Альвина и окликнул его. Альбин, уже красный и потный от работы, подошел к тропинке. Ну и денек у него выдался сегодня, подумал Гельвиг, словно Альвин нуждался в защите. Альвин описал ему все, как описывают охоту. А ведь он только что был просто крестьянином, который раньше других выходит на свое поле. Сейчас, во время рассказа, это был уже штурмфюрер, человек, который при соответствующих обстоятельствах может стать Циллигом. Ведь и Циллиг был когда-то таким же вот Альвином, крестьянином из деревни Вертгейм на берегу Майна. И он вставал до зари, и он работал до кровавого пота, но тщетно – его крошечная усадебка была продана с молотка. Гельвиг даже знал Циллига в лицо, тот иной раз приходил сюда из Вестгофена, когда бывал свободен, усаживался в трактире и толковал о деревенских делах. Слушая описание охоты, Гельвиг опустил глаза.
– Куртка? – сказал в заключение Альвин. – Почем я знаю! Нет, это был, верно, другой беглец; твоего тебе придется уж самому ловить. Во всяком случае, на моем молодчике такой куртки не было.
Гельвиг пожал плечами; почувствовав скорее облегчение, чем разочарование, он зашагал к училищу, фасад которого желтел над полями.
III
В этот вторник обойный мастер Альфонс Меттенгеймер, шестидесяти двух лет, бессменно состоящий уже тридцать лет на службе у франкфуртской фирмы Гейльбах «Отделка и убранство квартир», получил с утра вызов в гестапо.
Когда на человека сваливается что-нибудь непривычное и непонятное, он ищет в этом непонятном той точки, которая как-то соприкасалась бы с его обычной жизнью. Итак, первой мыслью Меттенгеймера было предупредить фирму, что сегодня он не выйдет на работу. Он вызвал к телефону директора Зимзена и попросил, чтобы ему сегодня дали свободный день. Желание главного мастера оказалось очень некстати: необходимо было на этой же неделе приготовить дом Гергардта на Микель-штрассе – новый съемщик Бранд желал вытравить все, напоминающее о евреях, и фирма Гейльбах охотно шла навстречу этому желанию.
– Что случилось? – спросил Зимзен.
– Я сейчас не могу рассказать вам, – ответил Меттенгеймер.
– Вы хоть после завтрака-то приедете?
– Не ручаюсь.
Он зашагал по шумным улицам, среди людей, которые все спешили на работу. И ему стало чудиться, что он какой-то отверженный среди них, хотя до сих пор был самым обыкновенным человеком, таким, как все, и мог бы любого из них заменить, ведь он прожил обыкновеннейшую жизнь и состарился, пройдя через все ее повседневные радости и горести.
Каждый человек, перед которым стоит возможность несчастья, спешит обратиться к внутренней опоре, скрытой в его душе. Эта непоколебимая опора для одного – его идея, для другого – его вера, для третьего – его любовь к семье. А у иных ничего нет. У них нет непоколебимой опоры, внешняя жизнь со всеми своими ужасами может на них обрушиться и задавить.
Удостоверившись наспех, что «бог» еще тут – хотя обойщик думал о нем редко, предоставляя ходить в церковь жене, – Меттенгеймер опустился на скамью возле остановки, где садился последние дни в трамвай, чтобы попасть на работу в западную часть города.
Его левая рука начала дрожать, однако это был только отзвук волнения, наконец вылившегося наружу. Первое потрясение уже прошло. Сейчас он не думал о жене и детях, он думал только о самом себе. О самом себе, запертом в этом хрупком теле, которое, бог знает почему, можно было мучить.
Он подождал, пока левая рука перестала дрожать. Затем поднялся, чтобы идти дальше пешком. Ведь времени у него хватит. В повестке значилось: в девять тридцать. Однако он предпочитал прийти раньше и дожидаться уже на месте – знак того, что, по-своему, он был не лишен мужества.