– Вы познакомились с Гейслером только в лагере?
Ни слова, из уст этого человека струится ледяной поток молчания. Даже часовые, подслушивающие за дверью, растерянно пожимают плечами. Разве это допрос? Разве там, внутри, их все еще трое?
Лицо Валлау уже не бледное, оно светлое. Оверкамп внезапно отворачивается. Он ставит карандашом точку, и кончик обламывается.
– За последствия вините себя, Валлау.
Какие могут быть последствия для мертвеца, которого из одной могилы перебрасывают в другую? Даже высокий, как дом, надгробный памятник на окончательной могиле и тот ничего не может прибавить к окончательности смерти.
Валлау уводят. В комнате остается его молчание – и не хочет отступить. Фишер недвижно сидит на стуле, словно заключенный все еще тут; он продолжает смотреть на то место, где стоял Валлау. Оверкамп чинит свой карандаш.
Тем временем Георг дошел до Конного рынка. Он спешил вперед и вперед, хотя ступни у него горели. Он боялся отделяться от людей, не позволял себе где-нибудь присесть отдохнуть. И он проклинал город.
Не успел он хорошенько додумать все «за» и «против», как очутился в одном из переулков Шиллерштрэссе. Здесь он никогда не бывал. Он вдруг решил воспользоваться предложением Беллони. Маленький циркач и его серьезное личико уже не казались ему непроницаемыми. Непроницаемы люди, проходящие сейчас мимо, вот кто! Ад и тот менее чужой, чем этот город!
Когда он уже был в квартире, указанной Беллони, к нему вернулась обычная подозрительность – что за странный запах! Никогда в жизни не слышал он такого запаха! Старая, пергаментного цвета женщина, с волосами, черными как смоль, молча и внимательно разглядывала его. Может быть, это бабушка Беллони, раздумывал Георг. Но сходство зависело не от их возможного родства, а от общности профессии.
– Меня прислал Беллони, – сказал Георг.
Фрау Марелли кивнула. Она, видимо, не находила в этом ничего особенного.
– Подождите здесь минутку, – сказала она.
Всюду была разбросана одежда всех цветов и покроев; от запаха, еще более сильного, чем в передней, у Георга чуть не закружилась голова. Фрау Марелли освободила для него стул. Она вышла. Георг окинул взглядом все эти странные предметы: юбку, блиставшую черным стеклярусом, венок из искусственных цветов, белый плащ с капюшоном и заячьими ушами, лиловое шелковое платьице, но он был слишком измучен, чтобы на основании всего этого прийти к каким-либо выводам. Он опустил глаза на свою обтянутую носком руку. Рядом зашептались. Георг вздрогнул. Сейчас его схватят, сейчас звякнут ручные кандалы. Он вскочил. Фрау Марелли вернулась, через обе руки было перекинуто платье и белье. Она сказала:
– Ну, переодевайтесь. Смущенный, он признался:
– У меня нет сорочки.
– Вот сорочка, – отвечала женщина. – Что это у вас с рукой? – вдруг спросила она. – Ах, поэтому-то вы и не выступаете?
– Ничего, – сказал Георг, – я не хочу ее развязывать. Дайте мне какую-нибудь тряпку.
Фрау Марелли принесла носовой платок. Она оглядела Георга с головы до ног.
– Да, Беллони дал правильно ваш размер. У него прямо глаз портного. Он вам настоящий друг. Хороший человек.
– Да.
– Вы были вместе ангажированы?
– Да.
– Только бы Беллони не сорвался. Он последний раз произвел на меня неважное впечатление. А вы, что же это с вами приключилось?
Покачивая головой, смотрела она на его изможденное тело, но ее любопытство было просто любопытством матери, народившей кучу сыновей и поэтому имевшей почти на все случаи жизни (касайся они тела или души) какое-нибудь обт.яснение. Такие женщины способны утихомирить самого дьявола. Она помогла Георгу переодеться. Что бы ни таилось в ее непроницаемых глазах, похожих на черный стеклярус, недоверие Георга исчезло.
– Бог не дал мне детей, – сказала фрау Марелли, – тем больше я думаю обо всех вас, когда вожусь с вашей одеждой. Я и вам скажу: осторожнее, иначе вы сорветесь. Ведь вы такие друзья. Хотите взглянуть на себя в зеркало?
Она повела его в соседнюю комнату, где стояли ее кровать и швейная машинка. Здесь также повсюду были навалены странные наряды. Она раскрыла створки большого тройного, почти роскошного зеркала. Георг увидел себя сбоку, спереди и сзади. Он был в котелке и в желтовато-коричневом пальто. Его сердце, которое столько часов вело себя вполне благоразумно, вдруг бешено забилось.
– Теперь вы можете показаться на людях. Когда человек плохо одет, ничего ему не добиться. По одежке встречают, говорит пословица. А давайте-ка я соберу вам ваше старое тряпье. – Он последовал за ней в первую комнату. – Я вот тут счет написала, – продолжала фрау Марелли, – хотя Беллони считал это лишним. Не люблю я эти счета. Вот посмотрите на капюшон, ведь почти три часа работы. Но посудите сами, могу я у человека, которому костюм зайца и нужен-то всего на один вечер, отобрать чуть не четверть его жалованья? От Беллони я получила за вас двадцать марок. Я совсем не хотела брать этой работы. Мужские костюмы я чиню только в исключительных случаях. По-моему, двенадцать марок – не дорого. Вот, значит, восемь. И кланяйтесь Беллони, когда с ним встретитесь.
– Спасибо, – сказал Георг. На лестнице у него еще раз мелькнуло подозрение: а вдруг за входной дверью следят? Он был уже почти внизу, когда старуха крикнула ему вдогонку, что он забыл свой сверток с одеждой.
– Сударь! Сударь! – звала она. Но он не обернулся на ее зов и выскочил на улицу, которая была тиха и пуста.
– Видно, Франц нынче совсем не придет, – говорили у Марнетов, – поделите его оладью между детьми.
– Франц не тот, каким он был раньше, – сказала Августа. – С тех пор как в Гехсте стал работать, он для нас пальцем не шевельнет.
– Устает он, – сказала фрау Марнет. Она хорошо относилась к Францу.
– Устает, – насмешливо повторил ее сухонький сморщенный муж, – я тоже устаю. Подумаешь! Если бы у меня было определенное рабочее время, а то не хочешь ли – восемнадцать часов в сутки.
– А помнишь, – возразила ему фрау Марнет, – как ты перед войной на кирпичном заводе работал? Вечером прямо с ног валился.
– Нет, Франц не потому не приходит, – сказала Августа, – что он замотался, наоборот: у него наверняка во Франкфурте или в Гехсте какая-нибудь краля есть.
Все посмотрели на Августу, она посыпала сахаром последние оладьи, и ноздри ее раздувались от жажды посудачить.
Ее мать спросила:
– Он, что же, намекал?
– Мне – нет.
– Я всегда думала, – сказал брат, – что Софи к Францу неравнодушна, тут ему действительно только руку было протянуть.
– Софи к Францу? – сказала Августа. – Ну, значит, ей свой огонь девать некуда.
– Огонь? – Все Марнеты очень удивились. Всего двадцать два года назад в саду у соседей сохли пеленки Софи Мангольд, а теперь у нее, как утверждает ее подруга Августа, вдруг какой-то огонь оказался.
– Коли у нее огонь, – сказал Марнет, блестя глазками, – так ей топливо надобно, щепочки.
Вот именно, такую щепочку, как ты, подумала фрау Марнет, которая мужа терпеть не могла, но за все годы брака ни минуты не чувствовала себя из-за этого несчастной. Несчастной, поучала она дочь перед свадьбой, можно стать, только если ты к кому-нибудь неравнодушна.
В то время как его оладья со всей возможной точностью была поделена на две равные части, Франц входил в кино «Олимпия». Свет уже погас, и сидевшие кругом заворчали, так как он, неловко пробираясь на свое место, заслонил часть экрана.
Франц еще издали заметил, что место рядом с его местом занято. И вот он уже видит лицо Элли, бледное и застывшее, с широко раскрытыми глазами. И когда он сам начинает смотреть на экран, ему приходится прижать локти к телу, потому что рука, лежащая на общей ручке кресла, – это рука Элли.
Отчего нельзя вычеркнуть протекшие годы и сжать своей рукой ее руку? Он скользнул взглядом вдоль ее руки, вдоль плеча, вдоль шеи. Отчего нельзя погладить ее густые каштановые волосы? У них был такой вид, словно они нуждались в ласке. В ее ухе рдела алая точка. Разве ей за это время никто не подарил других сережек? Он нахмурился. Нет, ни одного лишнего слова, ни одной лишней мысли. Если он заговорит в антракте с хорошенькой соседкой, случайно очутившейся с ним рядом, тут не будет ничего подозрительного, пусть даже за Элли следят и в кино. Он вдруг устыдился своих встревоженных мыслей и чувств. Этого куска еженедельной хроники, которая приоткрывала перед зрителями картины жизни всего мира, точно на мгновение распахнувшаяся дверь, было бы в другое время достаточно, чтобы занять все его внимание. Но даже солнце можно заслонить собственной рукой, и так же побег Георга заслонил от Франца все остальное, пусть даже остальное и было миром, раздираемым войной, раздиравшей и душу Франца. А может быть, эти двое убитых, лежащих на деревенской улице, тоже были при жизни такими, как Франц и Георг?