Оверкамп дал Фишеру сообщение для печати и радио: как раз поспеет к утренней передаче. Оверкамп держался той точки зрения, что немедленное оглашение всего материала, с целью привлечь публику к поимке беглецов и возбудить против них негодование нации, было бы целесообразным лишь в том случае, если бы речь шла о двух – ну, самое большее, трех беглецах; такой побег еще допустим. При этих условиях, может быть, и можно было бы надеяться на помощь населения. Но оповещение о побеге стольких людей едва ли будет способствовать их поимке, ибо семь, шесть, даже пять беглецов – это недопустимо много, это дает не только основания для предположений, что их еще больше, но и для всевозможных догадок, сомнений, слухов. Теперь все эти аргументы отпадали, так как с поимкой Валлау допустимое число было достигнуто.
– Ты слышал сейчас передачу, Фриц? – были первые слова девушки, едва друг ее показался в воротах. Под особым солнцем, на особой траве белила она, вероятно, платочек, которым повязывала голову.
– Что слышал? – спросил он.
– Да только что… по радио, – сказала девушка.
– Ну, радио! – сказал Фриц. – У меня по утрам дела хоть завались: Пауля с отцом в виноградник проводи, мать молоко сдавать проводи, сам вместо нее в хлев отправляйся. И все до половины восьмого. Ну ее к черту, эту дребезжалку.
– Да, но сегодня, – сказала девушка, – насчет Вестгофена передавали. Насчет троих беглецов. Это они убили того штурмовика Дитерлинга лопатой, а потом в Борисе кого-то ограбили и разбежались в разные стороны.
Мальчик сказал спокойно:
– – Так. Чудно. Вчера вечером в трактире и Ломейер из лагеря, и Матес рассказывали, что этому, которого хватили по голове лопатой, повезло, всего только веко оцарапало, просто пластырем залепили. Так трое, говоришь?
– Жалко, – прервала его девушка, – что они как раз твоего до сих пор не поймали.
– Ах, от моей куртки он уже давно отделался, – сказал Фриц. – Нет, мой не так глуп, уж он, наверно, не ходит все в одном и том же. Мой, конечно, догадался, что его внешность описали по радио. Может быть, он куртку уже загнал, висит теперь где-нибудь в чужом шкафу или в мастерской на вешалке. А то, может быть, в Рейн зашвырнул, карманы камнями набил и зашвырнул.
Девушка удивленно посмотрела на него.
– Сначала мне ее здорово жалко было, а теперь прошло, – добавил он.
Только сейчас приблизился он к ней. Чтобы наверстать упущенное, схватил ее за плечи, легонько встряхнул, легонько поцеловал. На миг прижал ее к себе, перед тем как уйти. А сам думал: мой ведь знает, что ему живым не выскочить, если его сцапают. При этом из всех беглецов Гельвиг имел в виду только одного – того, с которым был чем-то связан. Сегодня он видел во сне, будто идет мимо Альгейерова сада. А за забором, среди плодовых деревьев, торчит пугало – старая черная шляпа, две палки наперекрест, и на них его вельветовая куртка. Этот сон, при свете дня казавшийся смешным, ночью смертельно напугал его. Вспомнив о нем, он вдруг разжал руки. От головного платка девушки исходил легкий, свежий запах, так обычно пахнет только что отбеленная ткань. Гельвиг услышал его впервые, точно в его мир вошло нечто новое, что ясно подчеркнуло для него все грубое и все нежное.
Когда он, придя десять минут спустя в школу, наткнулся на садовника, тот начал опять:
– Ну что, ничего нового?
– Насчет чего?
– Да насчет куртки. Теперь о ней уже по радио рассказывают.
– Насчет куртки? – спросил Фриц Гельвиг испуганно, так как о куртке его девушка ничего не сказала.
– Когда его видели последний раз, на нем была куртка, – продолжал садовник. – Теперь она, верно, уже никуда не годится, небось пропотела под мышками.
– Ах, оставь меня, пожалуйста, в покое, – огрызнулся Фриц.
Когда Франц вошел в кухню Марнетов, чтобы наспех выпить кофе, перед тем как укатить на велосипеде, он увидел, что у кухонного очага сидит пастух Эрнст и намазывает себе на хлеб варенье.
– Слышал, Франц? – спросил пастух.
– Что?
– Да про того, из наших мест, который тоже участвовал…
– Кто? В чем участвовал?
– Ну, если ты не слушаешь радио, – сказал Эрнст, – как же ты можешь быть в курсе событий? – Он обернулся к семье, сидевшей вокруг большого кухонного стола за вторым завтраком, – позади были уже несколько часов работы. Семья сортировала яблоки – завтра во Франкфурте на крытом рынке их будут ждать оптовики. – А что вы сделаете, если этот тип вдруг очутится у вас в сарае?
– Запру сарай, – сказал зять, – поеду на велосипеде к телефонной будке и позвоню в полицию…
– Зачем тебе полиция, – сказал шурин, – нас тут хватит, чтобы связать его и доставить в Гехст. Верно, Эрнст?
Пастух так густо намазывал на хлеб варенье, что это было скорее варенье с хлебом, чем хлеб с вареньем.
– Да ведь меня завтра здесь уже не будет, – сказал он. – Я буду уже у Мессеров.
– Он может засесть в сарае и у Мессеров, – сказал зять.
Стоя в дверях, Франц все это слушал, затаив дыхание.
– Да, конечно, – сказал Эрнст, – он везде может сидеть, в любом дупле, в любом старом улье. Но там, куда я загляну, его наверняка не будет.
– Почему?
– Потому что я лучше туда совсем не загляну, – сказал Эрнст, – не желаю: эти дела не для меня.
Молчание. Все посматривают на Эрнста, большой выеденный посередке бутерброд торчит у него изо рта.
– Ты можешь себе это позволить, Эрнст, – сказала фрау Марнет, – оттого что у тебя нет своего хозяйства и вообще ничего своего нет. Если этого беднягу завтра все-таки сцапают и он скажет, где просидел прошлую ночь, за это, пожалуй, и в тюрьму угодишь.
– В тюрьму? – прокудахтал старик Марнет, тощий, высохший мужичишка, хотя жену его, при той же жизни и на тех же харчах, разнесло горой. – В лагерь попадешь и никогда уж оттуда не выберешься. А что будет со всем твоим добром? Этак всю семью погубишь.
– Меня это не касается, – сказал Эрнст. Своим необычайно длинным, гибким языком он тщательно облизывал губы, и дети с удивлением смотрели на него. – Что у меня есть? В Оберурсуле у матери кое-какая мебель осталась да моя сберегательная книжка. Семьи у меня пока еще нет, только овцы. В этом отношении я – как фюрер: ни жены, ни семьи. У меня только моя Нелли. Но у фюрера тоже была раньше его экономка. Я читал, он сам был на ее похоронах.
Вдруг Августа заявила:
– Одно только могу тебе сказать, Эрнст: Мангольдовой Софи я на твой счет мозги прочистила. Как ты можешь ей врать, будто ты обручился с Марихен из Боценбаха? Ты же в позапрошлое воскресенье сделал предложение Элле.
Эрнст ответил:
– Это предложение не имеет решительно никакого касательства до моих чувств к Марихен.
– Прямо многоженство какое-то, – фыркнула Августа.
– Ничуть не многоженство, – возразил Эрнст, – просто у меня такой характер.
– У него это от отца, – заявила фрау Марнет. – Когда его отца убили на войне, все его девчонки ревели вместе с Эрнстовой матерью.
– Так ведь и вы небось тоже ревели, фрау Марнет? – спросил Эрнст, подмигнув.
Фрау Марнет покосилась на своего сухонького мужичишку и ответила:
– Ну, одну-две слезинки, может, и я пролила.
Франц слушал, охваченный волнением, словно ожидал, что мысли и слова людей в Марнетовой кухне сами собой задержатся на том событии, о котором так жаждало услышать его сердце. Однако – ничего подобного: их слова и мысли весело разбежались по всевозможным направлениям. Франц вытащил свой велосипед из сарая. На этот раз он не заметил, как спустился в Гехст. И велосипедные эвонки вокруг него, и уличный шум просто не доходили до его слуха.
– Ты его разве не знал? – спросил один в раздевалке. – Ты ведь раньше жил здесь!
– Почему именно его? – отозвался Франц. – Нет, эта фамилия мне ничего не говорит.
– А ты посмотри хорошенько, – сказал другой, сунув ему под нос газету. Франц опустил взгляд на лица трех беглецов. Если встреча с Георгом была для него подобна удару – ведь это как-никак была встреча, и Георг с объявления о бежавших был все-таки наполовину Георгом его воспоминаний, – то оба незнакомых лица справа и слева от Георга также поразили Франца и пристыдили за то, что он думает только об одном.