У торговцев, кроме всего прочего, была еще и особая причина с надеждой ждать предстоящих перемен. С приездом неизвестных, но, по всей вероятности, богатых людей, которые во всяком случае должны будут покупать товары и тратить деньги, открывалась возможность заработка. А за последние годы торговля в городе заглохла. Особенно после восстания в Сербии. Многочисленные поборы, трудовые повинности, частые реквизиции отбили у крестьян охоту ходить в город, они почти ничего не продавали, а покупали лишь самое необходимое. Государство же платило за товар мало и неаккуратно. Славония была отрезана, а Далмация с приходом французских войск стала непостоянным и ненадежным рынком.
При таких обстоятельствах травничане принимали во внимание всякую мелочь и во всем усматривали желанный поворот к лучшему.
Наконец произошло и то событие, о котором говорили столько месяцев. Первым прибыл французский генеральный консул.
Был конец февраля, последний день рамазана. За час до ифтара при закатном свете холодного февральского солнца люди в нижнем конце базара могли наблюдать въезд консула. Лавочники начали уже убирать товары и закрывать ставни, когда цыганята возвестили о прибытии консула.
Процессия была короткая. Впереди ехали верхом посланцы визиря, два самых видных его ичоглана с шестью всадниками. Они встретили консула у Лашвы. Все были хорошо вооружены и восседали на добрых конях. По бокам и позади – стражники каймакама из Ливно, сопровождавшие консула все время его пути. Озябшие и усталые, они выглядели весьма плачевно на своих плохо вычищенных низкорослых лошаденках. В середине процессии на откормленном старом коне, сером в яблоках, следовал французский генеральный консул господин Жан Давиль, человек высокого роста, румяный, голубоглазый, с усами. Рядом ехал его случайный спутник господин Пуквиль, направлявшийся в Янину, где брат его был французским консулом. В нескольких шагах за ними двигались уже упомянутый сплитский еврей Пардо и два дородных человека, уроженцы Синя, состоявшие на французской службе. Все трое были закутаны по самые глаза в черные плащи и красные крестьянские шали, из сапог торчало сено.
Процессия, как мы видим, не была ни многочисленной, ни торжественной, а зимняя стужа, из-за которой всадники ехали быстро, съежившись в своих грубых одеждах, совсем лишала ее блеска и величия.
Таким образом, если не считать нескольких озябших цыганят, процессия проследовала при общем равнодушии травничан. Турки делали вид, что не замечают ее, а христианское население не осмеливалось выказывать явного внимания. Но и те, кому удалось украдкой рассмотреть процессию, были немного разочарованы столь жалким и прозаическим въездом консула Бонапарта, потому что большинство представляло себе консулов знатными сановниками в блестящей форме с орденами и позументами, на великолепных конях или в экипажах.
II
Свита консула разместилась на постоялом дворе, а консул и господин Пуквиль остановились в доме Иосифа Баруха, самого богатого и влиятельного еврея в Травнике, так как дом французского консульства мог быть готов лишь через две недели. Так в небольшом, но добротном доме Иосифа Баруха появился в первый день рамазанского байрама необычный гость. Для консула и господина Пуквиля был отведен весь нижний этаж дома. Давиль занял просторную угловую комнату, два окна которой выходили на реку, а два других с деревянными решетками – в пустынный замерзший сад, покрытый инеем даже днем.
С верхнего этажа в комнату консула доносился непрерывный шум – беготня и крики многочисленных детей Баруха, резкий голос матери, тщетно старавшейся угомонить их угрозами и бранью. С улицы слышались пушечная пальба и трескотня детских ружей, режущая ухо цыганская музыка. Монотонно били два барабана, и на этом мрачном фоне выделялась зурна, выводившая незнакомые мелодии с неожиданными пассажами и паузами. Это были те немногие дни в году, когда в Травнике нарушалась привычная тишина.
Согласно положению консул не должен был нигде появляться до торжественного представления визирю; все три дня байрама Давиль провел в своей просторной комнате, глядя все на ту же речку и замерзший сад, зато в ушах у него звенели необычные звуки, несшиеся из дома и города. От жирной и обильной еврейской пищи – смесь испанской и восточной кухни – в доме стоял тяжелый запах прованского масла, жженого сахара, лука и крепких приправ.
Давиль проводил время в разговорах со своим земляком Пуквилем, отдавал приказания и знакомился с церемониалом первого представления визирю, которое должно было состояться в пятницу, в первый день после байрама. Из Конака ему прислали в подарок две большие свечи и по окке миндаля и изюма.
Связным между Конаком и новым консулом был лекарь и переводчик визиря Cesar d'Avenat, которого и османские турки и наши звали Давна. Это имя он носил всю вторую половину своей жизни. Семья его была из Пьемонта, родился он в Савойе, а по национальности был француз. Молодым человеком его послали в Монпелье учиться медицине, и тогда он еще носил имя Cesare Davenato. Там он принял свое теперешнее имя и французское подданство. Из Монпелье он каким-то загадочным и необъяснимым образом попал в Стамбул, где поступил на службу к великому капудан-паше Кучуку Хусейну[6] в качестве хирурга и помощника врача. От капудан-паши его взял к себе на службу Мехмед-паша, когда был назначен визирем в Египет, оттуда он привез Давну в Травник в качестве врача, переводчика и человека, способного выполнить любое поручение при любых обстоятельствах.
Это был высокий, долговязый и крепкий человек со смуглым лицом и черными волосами, напудренными и искусно заплетенными в косичку. Его широкое бритое лицо с полными чувственными губами и горящими глазами было покрыто редкими, но глубокими рябинами. Одевался он тщательно и по старинной французской моде.
Давна проявлял в работе искреннее рвение и старался быть действительно полезным своему видному земляку.
Все это было ново и удивительно и заполняло досуг Давиля, хотя и не могло заполнить его мысли, которые, особенно в долгие ночные часы, с молниеносной быстротой произвольно переносились из настоящего в прошлое или старались предугадать будущее.
Ночи были мучительны и казались бесконечными.
Болела голова от непривычки спать на низком ложе и от запаха шерсти, которой были наполнены недавно выбитые подушки. Давиль часто просыпался весь в поту, задыхаясь от духоты под наваленными на него подушками и одеялами, его мучила изжога после острых восточных блюд, – их трудно было есть, а еще труднее переваривать. Он поднимался в темноте и пил ледяную воду, что вызывало режущую боль в пищеводе и желудке.
Днем, беседуя с Пуквилем или с Давной, Давиль имел вид человека решительного и спокойного, с известным именем, званием и рангом, с ясной целью и определенными задачами, ради которых он приехал в эту заброшенную оттоманскую провинцию, как приехал бы в любое другое место на земле. Но по ночам Давиль видел себя одновременно и тем, кем он был сейчас, и кем был когда-то, и кем должен был стать. И человек, лежавший тут во мраке долгих февральских ночей, казался ему чужим, многоликим и мгновениями совсем незнакомым.
Ранним утром Давиля будили праздничные звуки барабана и зурны или топот детских ног над головой. Сознание возвращалось к нему не сразу. Он долго боролся между явью и сном, потому что во сне он продолжал свою прежнюю жизнь, а теперешняя представлялась ему сном, в котором он неожиданно для себя оказывался заброшенным в неведомую далекую страну и поставленным в небывалое положение.
Пробуждение казалось продолжением ночных снов, и Давиль медленно и с трудом переходил к странной реальности – своей консульской деятельности в далеком турецком городе Травнике.
Среди многообразия новых и необыкновенных впечатлений неудержимо возникали воспоминания о прошлом и переплетались с нуждами и заботами сегодняшнего дня.