Фаррелл хотел подойти к Зие, стоявшей спиной к нему у окна, но, подобно Брисеиде, не решился вторгнуться в пределы ее боли и только сказал:
– Он, конечно, напугал меня едва ли не до смерти, но он не бог. То есть, если ты – богиня.
– Он ничто. Кем бы ты ни был, сотворить что-либо полезное из презрения и тщеславия тебе все равно не удастся. Никлас Боннер не бог, не человек, не дух силы – он ничто, но ничто бессмертное и навек возненавидевшее меня. И поделом. Можешь ты хотя бы отдаленно представить, что я с ним сделала? – она обернулась, чтобы взглянуть на Фаррелла, и он увидел ее лицо, посеревшее, ставшее маленьким. – Можешь ли ты вообразить, каково это – точно знать, что твое существование никому и нигде не нужно, что во всей вселенной, с одного ее конца до другого, для тебя не отыщется места? Представь, что бы ты чувствовал, Джо? Зная, что ты даже умереть никогда не сможешь, что ты никогда не избавишься от этой страшной нежизни? Вот что я сделала с моим сыном, Никласом Боннером.
Фаррелл сказал:
– Ты должна была попытаться… ну, я не знаю – развоплотить его. Ты же была сильнее тогда, надо было попробовать.
Она сердито кивнула:
– Я не смогла. Настолько сильна я не была никогда. Я походила на вашу ведьмочку – баловалась с разными силами, хватаясь для этого за любой жалкий предлог, пока не нарвалась на нечто такое, что можно поправить только чудом. Самое большее, что мне удавалось, это услать его подальше, в место, которое вы могли бы назвать лимбом. Мне не хочется распространяться о нем. Делать там решительно нечего – только стараться заснуть, да ждать, пока кто-нибудь вызовет тебя по ошибке. И кто-нибудь обязательно вызывает, – она усмехнулась, неожиданно и мрачно, и добавила: – Он, кстати, всегда выглядел точь в точь, как сейчас. Мои тела с каждым разом становятся уродливее и старше, но Никласу Боннеру навеки четырнадцать лет.
– Ему здесь все ненавистно, – сказал Фаррелл, вспомнив первый долгий крик ужаса в рощице мамонтовых деревьев: Поспеши же сюда, ко мне, поспеши, ибо мне холодно, холодно! Глядя в сторону, Зия кивнула. Фаррелл продолжал:
– Что-то сжимает дом, будто щипцами для орехов. Здесь это не чувствуется, но в остальных комнатах ощущение тяжкое. Что происходит?
– То самое, – она говорила мирным, почти безразличным тоном. – Со временем, может быть, через несколько дней, они еще раз попытаются войти в мой дом и отправить меня туда, куда я прежде отсылала его. Не знаю, достаточно ли у девочки силы, чтобы проникнуть сюда, в эту комнату. В дом она, я думаю, войдет, но сюда, может быть, не сумеет.
Она сжала ладонь Фаррелла между своими – квадратными, короткопалыми – и улыбнулась ему, не прилагая, однако, усилий, чтобы втянуть его к себе через невидимую границу.
– Господи, Джо, – сказала она, – не смотри на меня так. Все, на что способен Никлас Боннер, это уничтожить меня во имя некоей справедливости. Самое-то печальное, что ничего другого он не может.
Однако Фаррелл по-прежнему молча смотрел на нее, и она, легко вздохнув, отпустила его ладонь.
– Ладно, Джо, иди. Я просто нуждалась в собеседнике, ненадолго. Теперь мне будет хорошо здесь, спасибо тебе, – произнося это, она выглядела совсем молоденькой девушкой, трепещущей после первой в ее жизни серьезной лжи. Фарреллу захотелось обнять ее, но она опять отвернулась, и он обнаружил, что уже приближается к двери, пытаясь оглянуться назад. Кто-то в комнате подвывал тоненько и безутешно, Фаррелл решил – Брисеида, тут же, впрочем, поняв, что это он сам.
Он уже открывал дверь, чувствуя, как заждавшиеся снаружи эфирные челюсти без спешки смыкаются на нем, когда Зия сказала:
– Останься, Джо. Ничего мне не хорошо. Побудь со мной, пока не вернется Бен.
Фаррелл встал рядом с ней у окна, они держались за руки, а дом похныкивал, пел и стонал вокруг воображаемого пузырька ее комнаты. Фарреллу не хотелось снова выглядывать в окно, но Зия сказала:
– Все в порядке, ты ничего кроме Авиценны не увидишь, обещаю тебе. Случается, что и я ничего другого не вижу.
И она сдержала слово: высокие окна глядели на памятные крыши и улицы, на запаркованные машины, на голубую дымку Залива, и люди, знакомые Фарреллу, копались в садах, выглядя неподвижными, как видимые издали волны.
– Вот и этого будет мне не хватать, – произнесла она, стоя с ним рядом. – Что за место, Джо, и как же я буду скучать по нему! Это жирное тело, ходячая грязная лужа, обманутая всем на свете, этот невероятный мир, не мир, а несчастный случай, эти люди, которые калечат друг друга куда охотнее, чем утоляют голод, – о, не существует ничего, ничего, ничего, с чем бы я не рассталась, чтобы пробыть здесь на десять минут дольше. Вот увидишь, я оставлю после себя следы когтей, и когда меня выволокут отсюда, я леса и горы унесу под ногтями. Совершенно идиотское чувство. Я буду вся в грязи оттого, что цеплялась за вашу глупую планету, и боги станут смеяться надо мной.
Фаррелл спросил:
– Когда мы любили друг друга, это ведь был не я, верно?
Она не ответила, только прижала к груди его руку.
– Цеплялась за нашу глупую планету?
Зия кивнула, и Фаррелл сказал:
– Я польщен.
И после этого они ждали молча, покуда Бен не вернулся домой.
XVIII
Джулия не позвонила, вместо этого она как-то под вечер пришла к нему прямо в мастерскую. Фаррелл унюхал ее еще до того, как увидел и, старательно изобразив на лице сдержанное удовлетворение, выбрался из машины, в которой он заново обтягивал откидное сиденье. Джулия остановилась, сохранив между ним и собой расстояние, равное длине автомобиля, и объявила:
– Я злюсь на тебя не меньше прежнего, но я соскучилась. Нам нужно поговорить, так что, я думаю, тебе следует прямо сейчас пойти ко мне домой и приготовить устрицы в марсале. С молодой картошкой и, пожалуйста, с той замечательной зеленой фасолью под арахисовым соусом. Но злюсь я не тебя по-прежнему.
Фаррелл ответил:
– А я думаю, что ты чересчур впечатлительна и неблагоразумна. И прическа у тебя дурацкая. Дай мне десять минут.
Следует отдать Джулии должное, она сказала ему о Мике Виллоузе до того, как он приступил к готовке; следует проявить справедливость и по отношению к Фарреллу – он все же приготовил для них обед да еще добавил от себя фруктовый салат с лимонным соком и йогуртом. Но всякому благородству положен предел, и поставить перед ней тарелку так, чтобы устрицы не подпрыгнули, будто воздушная кукуруза, он не смог. Не по силам ему оказалось и удержаться от такого высказывания:
– Только не подучивай его звонить мне и выпрашивать кулинарные рецепты, ладно?
– Это всего на неделю-другую – сказала она. – Две недели, самое большее. Ты-то знаешь, что я не способна выносить чье-либо присутствие в доме дольше пары недель.
Фаррелл сбрасывал на ее тарелку картофелины, точно глубинные бомбы.
– Джо, врач говорит, что его должны окружать люди, которых он знает, кто-то, кому он доверяет, пока он не начнет доверять себе и снова не склеится в одно целое. А сейчас у него практически никого нет, кроме меня. Его семья вернулась в Коламбус, я им звоню чуть не каждый день. Они оплатят все больничные счета, пришлют любые деньги, сколько ему потребуется, лишь бы он не приезжал домой. Ему совершенно некуда деться.
– В общем, эмигрант, живущий подачками из дому, – откликнулся Фаррелл. – У Никласа Боннера примерно те же проблемы. Да нет, все правильно. Я пойду, очищу ванную комнату от моего барахла.
Он повернулся, чтобы уйти, но Джулия поймала его за локоть и развернула к себе лицом.
– Черт побери, Джо, нам с Микой нужно кое-что выяснить. Мы ведь с ним не расходились, просто на него вдруг накатила эта дурь.
Милая несусветность последней фразы заставила Фаррелла захихикать против собственной воли, и Джулия рассмеялась тоже, покачав головой и на мгновение прикрыв ладошкой рот, как научила ее когда-то бабушка.
– Я так и не выяснилачто я к нему чувствовала, – сказала она, – мне нужно разобраться в этом, потому что я терпеть не могу, когда остаются висеть концы. И с тобой у нас еще много чего впереди, потому что наши замечательные отношения только из свободных концов и состоят, и еще потому, что мы с тобой видели такие вещи, в которые никто другой никогда не поверит. Так что нам следует вести себя осторожно и стараться не потерять друг друга, что бы ни случилось. Ты понимаешь, о чем я говорю, Джо?