Вот тогда Павловский, бывший на том же аукционе, и подал идею китайской скрипки-мастурбатора: мол, есть такие, достану, привезу. Когда Белогуров описал клиенту вещь, тот сначала долго не мог понять, что это такое, а когда понял, то… В общем, это дитя непуганой тайги (откуда такая высокоградусная развращенность у этого лесоповальщика?), не торгуясь, чистоганом выложило за скрипку предоплату и… Его только чрезвычайно занимал вопрос: а как действует эта штуковина? Ты, парень, говоришь, там специальный отросток имеется – вибратор. Ну? И когда водят смычком по струнам, он и заставляет… А куда ж его, отросток этот, вставляют? Куда?! А, понял…
После пятого объяснения до клиента дошло. И он возликовал душой и загорелся: хочу такое заморское восточное чудо. Достань – за ценой не постою, тем более говорят, что лет этак через пяток цена на этот гуй или как там его только подскочит.
Договорились о цене, сроках – и вот… Сволочь, сволочь Павловский! Все же наверняка брешет про таможню. Наверное, кто-то подставил, опередил его, Ивана Белогурова, перекупил и теперь сам толкнет эту дрянь клиенту, не тому самому, так другому, с такими же вкусами. И если это правда, то…
Белогуров попросил у бармена пачку сигарет и зажигалку. Перед ним стояла пустая рюмка. Он заказал повторить. После того как Павловский в магазине огорошил его неприятной новостью, Белогуров почувствовал непреодолимое желание напиться. Быстро отвез Лекс домой (девчонка хныкала – мы же хотели в Пассаж, прошвырнуться по бутикам). Но Белогурову теперь было уже не до покупок и сияющих при виде подарков глаз Лекс. Скоро, очень скоро, если дела так пойдут и дальше, со всеми этими бутиками, барами, тряпьем, ремонтом квартиры, новыми тачками вообще придется завязать. Копейки снова считать придется, если только…
Бармен услужливо щелкнул зажигалкой. Белогуров (он вот уже час сидел на высоком табурете у стойки бара «Покровский дворик», что лишь недавно открылся) прикурил, выпустил дым из ноздрей.
Придется разориться вчистую, если только ТЕ ВЕЩИ не окупят себя, не оправдают возложенных на них надежд. Грешно признаваться, но сейчас вся их с Егором и Александринкой судьба в руках этого полудурка, этого идиота с внешностью раскормленного купидона, этого недоноска – в руках Женьки Чучельника.
Белогуров пригубил коньяк и… отчего-то не ощутил его вкуса. А у Чучельника и правда руки золотые, ручки… В чем-то мальчишке прямо равных нет. Виртуоз, хотя частенько (вот и в прошлый раз – проклятие!) ошибается, портит материал. Но ручки золотые. Как шутят в «Пока все дома», очень умелые – очумелые ручки… А мозги… Мозги у Чучельника вот уж действительно очумелые – вывихнутые наизнанку. Но опять же, если бы его мозги таковыми не были от природы, то… ТО И НИЧЕГО БЫ НЕ БЫЛО. НИКАКОЙ УЖЕ НАДЕЖДЫ, ЧТО ДЕЛА В ГАЛЕРЕЕ КОГДА-НИБУДЬ СНОВА ПОЙДУТ НА ЛАД. Можно было бы уже сегодня закрывать их «Галерею Четырех» и… И просто заказывать себе гроб с музыкой. Покупать мыло, веревку, синильную кислоту, цианид, пистолет – что угодно, лишь бы побыстрее и повернее, потому что Салтычиха при таком раскладе все равно недал бы жизни ему, Ване Белогурову, а заодно и тем, кто был с ним рядом. Он держал их за горло мертвой хваткой, так, как только он, Салтычиха, и умел держать, и мог сделать все, что угодно, потому что на его стороне были и его сила, и его власть, и их панический страх перед ним.
Белогуров пил коньяк, чувствуя, как внутри мало-помалу поднимается к горлу тяжелая, липкая и черная, словно деготь, злоба против… Да полно, против одного лишь Салтычихи? Или против их всех – их, этих… О, ублюдки, если бы вы знали, как я вас всех ненавижу!
Эти приступы внезапной ослепляющей ярости против всех и вся были, пожалуй, одними из самых сильных, загадочных и неприятных сюрпризов его в общем-то довольно флегматичной натуры. Впервые он ощутил и запомнил в себе прилив подобной черной волны еще в раннем детстве, когда стал свидетелем того, как мальчишки во дворе, подвесив на ветку за хвост бродячую кошку, подпаливали ей шерсть спичками. Кошка орала благим матом, они смотрели. А он, Ванечка Белогуров, он ничего не мог поделать – мальчишки были старше, их было много, а он был первоклассник-недомерок. Он просто смотрел на мучения кошки и чувствовал слепую ненависть. Ему хотелось, чтобы мальчишки сдохли сию же секунду и желательно так же бы орали и корчились перед смертью, как эта рябая паленая киска.
Потом аналогичные приступы ярости повторялись в разные моменты его жизни. Но мало-помалу он научился подавлять их. Научился сдерживаться; говорил особенно тихо, мягко и вежливо в те моменты, когда внутри его все так и вставало на дыбы. Такое обуздывание страстей давалось нелегко. Но впоследствии, уже будучи взрослым, он оценил все плюсы этой своей интуитивной самодисциплины. Вот тогда он впервые понял, что у него действительно сильный характер. Потом он и других заставил это понять.
А разговаривать тихо-вежливо, не повышая ни при каких обстоятельствах на собеседника голос, было просто принято в том доме, где он родился и вырос.
Сначала это была хорошая трехкомнатная квартира на Чистопрудном бульваре. Окна ее выходили прямо на площадь с памятником Грибоедова, где кольцевались трамваи. Та квартира была сплошь увешана картинами, набита антиквариатом, и жил в ней родной его дед – тоже Иван, тоже Белогуров, который был одним из известнейших московских собирателей-коллекционеров.
Дед более полувека проработал в Министерстве культуры (служил – как он говаривал) в отделе, а затем и Главном управлении по делам музеев. И свою личную коллекцию живописи и фарфора начал собирать еще во время войны. На фронт он не попал по причине заподозренного туберкулеза (который после войны благополучно излечился в одном из ялтинских санаториев), служил всю войну по интендантской части. И сразу же после прорыва блокады Ленинграда и освобождения таких городов, как Рига, Таллин, Кенигсберг, находил тысячи разных способов посетить эти разоренные войной и оккупацией места. И там скупал за буханку хлеба, за банки с тушенкой, за мыло и картошку у разных истощенных голодом, обстрелами, бомбардировками граждан, преимущественно из «бывших» и из числа творческой интеллигенции, то, что, по его опытной оценке музейного зубра, хотя в то время и не представляло для голодных людей особой цены, но в будущем могло бы составить гордость любой частной коллекции.
У Белогурова-старшего был отличный нюх на редкости и дар предвидения. Зная, картины каких художников пылятся в запасниках Эрмитажа, Пушкинского музея и Третьяковской галереи, как «творения чуждых пролетарскому искусству элементов», он начал собирать именно эти, отвергнутые соцреализмом полотна. И не прогадал. За десять лет, прошедших со Дня Победы, в его собрании появились и Григорьев, и Лентулов, и Фальк, и Ларионов, и Гончарова, и Тышлер, и Александр Бенуа. Позже он увлекся приобретением фарфора двадцатых годов, обменял несколько полотен Петрова-Водкина, Бакста, Сарьяна и Рериха. А в 59-м году в его руки попала та самая картина, которая позже и вогнала его в гроб, – «Композиция А» Василия Кандинского.
Странно, но Иван Белогуров-младший испытал приступ испепеляющей ненависти (и продолжал порой его испытывать по сей день) к деду, этому старому кретину, именно в связи с той злополучной картиной. В связи с ней стоило бы возненавидеть и родного отца (тот тоже во многом был виноват). Но это было, пожалуй, единственным, чего Белогуров не мог, – возненавидеть отца.
Отец, эх… Папа, папа, дорогой и любимый… В раннем детстве Белогуров-младший почти не видел своего отца. Мать (она была очень эффектной, породистой, зеленоглазой и длинноногой, красилась в платиновый цвет, обожала крупную бижутерию стиля Шанель, коралловую помаду, длинные сигареты и кроваво-красный лак для ногтей) вышла за отца и произвела на свет его – сына-первенца – довольно поздно: это был ее второй брак. Она окончила филфак МГУ, свободно говорила по-итальянски и французски и работала в Интуристе. Сколько Иван себя помнил, мать всю жизнь была окружена иностранцами. У нее были группы, которые она в качестве гида сопровождала на автобусные экскурсии по Красной площади, ВДНХ и Ленинским горам.