Какая разница?
– Что ты хочешь спросить… Высший Дан Гьен? – ответил вместо иль-Рахша Шешез, и голос его был неестественно бесстрастен.
– Я хочу знать, что кричал Блистающий Фархад перед тем, как…
Я не договорил.
Шешез Абу-Салим поднял на ноги своего Придатка, возвратился к сломанной подставке, долго смотрел на нее, а потом его Придаток осторожно положил иль-Рахша просто поперек колыбели, так и не облачив его в потерянные ножны.
– Здесь никого нет, – бросил Шешез, отвечая на еще один вопрос, который я так и не задал вслух. – Дитя-Придаток Фархада в другом месте. В этой колыбели он только спит по ночам, да и то не всегда. Значит, Высший Дан Гьен, ты хочешь знать, что кричал мой двоюродный дядя Фархад?.. Он кричал: «Ильхан мохасту Мунир суи ояд-хаме аль-Мутанабби!» Я и не думал, что когда-нибудь услышу этот забытый язык, да еще в своем доме…
Я ждал.
– Это означает, – сухо продолжил Шешез Абу-Салим, – это означает: «Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби!» Ну что, ты доволен, Единорог?
Мое прозвище почему-то далось ему с трудом.
– Аль-Мутанабби? – задумчиво лязгнул я, опускаясь в ножны. – Это Блистающий?
И тут же устыдился собственной глупости. Раз у этого аль-Мутанабби была рука – кем он мог быть, если не Придатком?
Шешез будто и не заметил моего промаха.
– В роду Абу-Салим, – заметил он, – бытует старое предание, что когда южный поход Диких Лезвий увенчался взятием Кабира и лучший ятаган нашей семьи стал первым фарр-ла-Кабир… так вот, его Придатка якобы звали Абу-т-Тайиб Абу-Салим аль-Мутанабби. И я не раз слышал от того же Фархада, что в черные дни Кабира вновь придет время для руки этого Придатка. Правда, я всегда посмеивался над велеречивостью старика, когда он в очередной раз принимался излагать мне одно и то же…
– Во имя клинков Мунира зову руку аль-Мутанабби… – повторил я. – А клинки Мунира – это тоже из ваших родовых преданий? И кто такой Мунир? Имя? Город? Местность?
– Не знаю, – ответил Шешез, – ничего я толком не знаю… Я знаю только, Единорог, что время испытаний для тебя закончилось. И еще кое-что закончилось…
Он резко взлетел вверх и описал двойную дугу над головой своего Придатка.
– Смерти! – взвизгнул ятаган. – Смерти, убийства, несчастные случаи, призраки Тусклых – все это закончилось! Тишь да гладь! Вот уже две недели, как в Кабире все спокойно! И я не могу больше, я все время жду неведомо чего, я боюсь собственной тени… Это проклятое затишье вымотало меня хуже ежедневных сообщений об очередных убийствах! И вдобавок этот харзиец, пылающий ненавистью, этот Пояс Пустыни… последнее его сообщение было с дороги Барра, что ведет к границе с Мэйланем, – и с тех пор он молчит! А сообщал, что напал на след… Выходит, однако, что след напал на него…
Шешез успокоился так же неожиданно, как и вышел из себя.
– Мир переворачивается, Единорог, как песочные часы, и прошлые песчинки вновь сыплются в чашу настоящего… Я схожу с ума от неизвестности, Кабир мечется от стены ужаса к двери благополучия, ты веришь Дзюттэ Обломку и пытаешься спасти испорченного Придатка, Маскин Седьмой из Харзы… он учится убивать, Шипастый Молчун заставляет своего Повитуху приклепать твоему Чэну неизвестно чью руку, а Фархад глядит на нее и взывает к руке аль-Мутанабби!.. Наверное, и впрямь настали черные дни Кабира! А я – я плохой правитель для черного времени… слишком уж долго за окнами было светло.
И я понял, что аудиенция закончена.
А еще я вспомнил, что в тот момент, когда в доме Гердана впервые сжались стальные пальцы, Дзюттэ Обломок сказал почти то же самое, что и Фархад иль-Рахш.
Дзюттэ сказал: «Во имя клинков Мунира!..»
Глава восьмая
1
А вечеринка – или празднество, как пышно выразился Заррахид, – прошла на редкость успешно.
Гости были милы и подчеркнуто беззаботны, Гвениль все время острил и все время неудачно, зато Махайра – удачно, но тому же Гвенилю стоило больших трудов не обижаться на Бронзового Жнеца; Заррахиду я строго-настрого запретил прислуживать – для этого понадобился приказ по всей форме о переводе эстока на сегодняшний вечер в ранг гостя, – и теперь мой Заррахид рьяно ухаживал за Волчьей Метлой и был совершенно неотразим…
Детский Учитель семьи Абу-Салим молчал, как всегда, но молчать он умел весьма выразительно, передавая различные оттенки настроения, – и я решил, что на этот раз Детский Учитель молчит доброжелательно. Помалкивал и Обломок, словно растеряв с того памятного дня изрядную долю своих причуд и чудачеств.
Беседы велись исключительно светские, не на победу, а так – для развлечения, с многочисленными уступками Беседующих сторон друг другу, и я просто диву давался, глядя на галантного эспадона или почти благопристойного Дзюттэ.
Сам я в Беседах не участвовал, довольствуясь ролью зрителя и – иногда – третейского судьи. Меня останавливала отнюдь не неуверенность в железной руке – после убитого чауша я не сомневался в ее своеобразных возможностях и лишь слегка побаивался их, – а просто я по гарду был сыт происшедшим, да и гости мои старались не очень-то задевать Единорога.
На всякий случай. Тем более что случаи в наше смутное время действительно пошли – всякие…
«Да, наверное, – думал я, глядя на Придатков, уходящих по завершению Бесед к накрытому столу, и на друзей-Блистающих, собравшихся в оружейном углу вокруг тяжеловесного Гердана и оживленно спорящих о чем-то, – наверное… Если очень постараться, то они все обучатся… обучатся убивать. Собственно, почему «они»?! Нас, нас всех можно научить щербить и ломать друг друга, бесповоротно портить Придатков, бешено кидаться вперед с горячим от ярости клинком; и кровавая пена будет вскипать на телах бывших Блистающих… И в конце концов мы разучимся Беседовать, ибо нельзя Беседовать в страхе и злобе».
За столом Придатков раздался взрыв хохота, а в оружейном углу Дзюттэ блистательно изобразил помесь кочерги и Шешеза Абу-Салима, отчего восторженные зрители весело взвизгнули – не переходя, впрочем, определенных границ. Что позволено шуту… то позволено шуту, а смеяться позволено всем.
«Странно, – думал я, вежливо блеснув улыбкой, – мир так велик, а я никогда не забредал даже в мыслях своих за пределы Кабирского эмирата и граничащих с ним земель вроде того же Лоулеза! А живьем я и вообще почти ничего не видел, кроме Мэйланя да Кабира! Что происходит там, далеко, не у нас? А там ведь наверняка что-то происходит! Откуда приехал в свое время в Кабир эсток Заррахид? Да разве он один… Как ТАМ – так же, как у нас, или по-иному? Может быть, то, что для меня – память латной перчатки, для них – реальность нынешнего дня?!»
Чтобы отвлечься от невеселых размышлений, я более внимательно глянул на Придатков за столом и увидел, как мой Чэн неловко опрокинул полный кубок, по привычке ткнув в него правой рукой.
«Интересно, а сможет ли он, Чэн Анкор, вообще взять что-нибудь этой рукой – что-нибудь, кроме Блистающего? Кубок, тростниковый калам для письма, поводья? А ну-ка попробуем с другой стороны…»
Я расслабился, обвиснув на крюке, мысленно дотянулся до перчатки, прошел сквозь нее к Чэну – и он почувствовал это, он поднял металлическую руку и с удивившим даже меня упрямством вновь потянулся к опрокинутому кубку, под которым расплывалось по скатерти багровое пятно.
Да, умница, правильно, а теперь забудь про кубок… представь себе, что берешь меня… вспомни рельеф моей рукояти… ну ладно, давай пробовать вместе…
Стальные пальцы неуверенно дрогнули, потом слабо зашевелились, словно и впрямь припоминая нечто, – и плотно охватили кубок. Чэн сперва с удивлением смотрел на это, но удивление быстро проходило, и ему на смену явились понимание и радость.
Тихая, спокойная радость. Значит – могу… то есть – можем.
Можем. Кубок, калам, поводья, что угодно. Вот только почему Я так счастлив от этого события? Ведь скажи кому из Блистающих о подобных отношениях с Придатком – не поверят. Решат, что рехнулся Единорог. На почве перенесенных страданий.