Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но предположим, что у нас с Астрой все сложилось бы иначе. Никто не пересек бы дорогу ни ей, ни мне; я сделал бы предложение, и она вышла бы за меня замуж. Предположим… но к чему это привело бы? С ее точки зрения, у меня были немалые недостатки, и одним из них (она этого не говорила, но я и так понимал) являлся мой офицерский статус. Статус человека, не вольного в своей судьбе. Какое бы высокое звание ты не носил, оно не избавляет тебя от этого. Конечно, сперва она не стала бы об этом задумываться, перемена в ее жизни, обретение самостоятельности от родителей показались бы ей куда важнее; но позже все вышло бы на поверхность. Ей пришлось бы не очень-то сладко в тех местах, где я служил после Риги и до перевода в Москву. Очень. Совсем молодой женщине из большого города. И она не выдержала бы. Как, в конечном итоге, не выдержала Светлана, которой надоели военные городки в безлюдных краях и чемоданы постоянно на боевом взводе. Лично я награждал бы офицерских жен за выслугу лет точно так же, как самих офицеров. Этого у нас не делается – и напрасно. На свете есть не только матери-героини, но и жены-героини, только мы их не хотим замечать, словно выполнение долга дается им легче, чем нам.

По Барбюса я вышел на улицу Миера. Название это можно перевести как «улица Мира», но можно и иначе: «улица Покоя». Я придерживаюсь второго толкования. За виадуком я свернул налево.

Здесь не было домов, и тем не менее именно тут старик ожидал меня. Военное кладбище было в двух шагах – запертые ворота и распахнутая калитка. Я помедлил, прежде чем войти. Потянуло ветерком, и я вдруг ощутил, что это – весенний ветер, ветер молодости, предчувствий, томления и стесненного дыхания. Что-то такое было в его запахе, и казалось неуместным, что ощущение возникло не где-нибудь, а на пороге места, где навсегда упокоились многие.

От калитки мне нужно было бы идти прямо, по главкой аллее гарнизонного некрополя. Но я свернул направо – я здесь не случайный человек. Как много моих собратьев по профессии нашли последнее пристанище не на таких вот аккуратных кладбищах, а в кое-как вырытых и забросанных землей ямах, воронках, безымянных братских могилах – коммунальных квартирах потусторонности, а то и просто в снегу, в пожухлой или, наоборот, яркой и сочной траве, на дне рек и морей, в крематориях, смешались с лохмотьями своего дюраля и сталью чужих танковых колонн… Когда знаешь, сколько их осталось без памятника, без надмогильной плитки, на которой две даты, а между ними – прочерк, когда вспомнишь все это, то, ступив на песок гарнизонного кладбища, свернешь, не задумываясь, прежде всего направо.

Тут они лежат строем, как шагали при жизни в колоннах на марше и стояли на построениях. Могилы заправлены аккуратно, как койки в подразделении у хорошего старшины, и каменные таблички выровнялись по ниточке, – единообразные таблички, и дата смерти на них тоже совпадала: в те октябрьские дни сорок четвертого освободили Ригу.

Я медленно, словно командир перед строем, прошел мимо них, и те, чьи имена были на пластинах, показалось, медленно поворачивали невидимые головы, держа равнение на меня. Но не «ели глазами», а смотрели испытующе: тебя с нами не было, и мы не знаем, многого ли ты стоишь, а если стоишь – чем ты это докажешь? Любой из них имел бы право спросить так, даже тот, кто только что прибыл на передний край с пополнением, был распределен, не успел толком познакомиться с соседями по отделению и взводу, запомнить фамилии командиров, толком испугаться не успел, как назавтра пошел в свой первый бой и был убит (здесь лежали и совсем молодые, лишь в сорок четвертом призванные), – даже такой имел право потребовать ответа, потому что на переднем крае, в бою, никто не погибает бесполезно, даже если он не то что убить врага, но даже выстрелить в белый свет еще не успел, когда его настиг осколок мины или свинцовое веретенце. Все равно он пал с пользой, хотя бы потому, что сосед его, уцелевший, станет злее и сделает больше, раз уж так получилось… Они безмолвно вопрошали, и я таким же способом отвечал им: не думайте, что нам, военным, в мирное время легче. Во время войны результаты нашего труда налицо, и по ним можно судить, насколько мы хороши или плохи, а в дни мира результаты эти видны разве что специалистам: нашему военному начальству, правительству да еще дипломатам, за чьей спиной мы незримо стоим даже в самых сложных переговорах. В мирное время большинство людей о нас не задумываются, как не думают о воздухе, которым дышат, пока его вволю; разве что ругнут раз-другой, когда чего-то не завезли в магазин – все, мол, идет нам, но умный и тогда не ругнет. И еще потому нам нелегко, что в военное время победителей не судят, даже если они победили не по правилам, – судят побежденных, даже если они проиграли по всем правилам. В мирное же время результат условен, и я помню, как сокрушался в свое время старый офицер: "Двадцать лет штурмую эту сопку, и каждый раз говорят – неправильно. Нет, служба ж в мирное время – не мед. Не убивают, говорите вы? Ну, это еще как сказать…

Так прошел я мимо строя солдатских могил – была у меня сегодня внутренняя потребность в этом, – возвратился на главную аллею и направился туда, куда, собственно, и шел.

Это, конечно, условность; в могилах лежат не люди, там доски и кости, а люди остаются в нас, и беседовать с ними можно в любое время и в той точке пространства, в которой ты в данный момент находишься. И все-таки идешь к могилам – потому, может быть, что там ты видел человека в последний раз, когда еще можно было сказать о нем, что это – он. Можно, но не всегда. Инженер-майор Авраменок, то самый старик, что наставлял меня когда-то в премудростях службы и ремесла, здесь, в том месте, к которому я сейчас приближался, уже не был похож на самого себя: особенность ремесла. При жизни он был грузным, с кое-как вылепленным лицом и не всегда сдерживался в выражениях. Вырос он в войну, из ополченцев. Некоторые офицеры недолюбливали его, считая, что он подлаживается к солдатам; на самом же деле он умел говорить с каждым на понятном языке и солдат любил, хотя поблажек не давал. И на сложное обезвреживание пошел сам, хотя имел право послать других. Склад крупнокалиберных снарядов был заминирован на неизвлекаемость, мина лежала внизу, под штабелем, но взрыватель ее был присоединен так, что при попытке извлечь любой из снарядов из трех верхних рядов он сработал бы. Нужна была ювелирная работа, чтобы подвести под эти три ряда с двух сторон стальные ребра, своего рода леса, надежно опереть их о землю, чтобы можно было извлечь снаряды следующего, четвертого ряда (что само по себе было .неимоверно трудно и опасно), а затем найти и перекусить поводки, чтобы отключить мину и спокойно разгружать штабель дальше, не опасаясь ее. Четко помню, как это было. Оставив всех нас за оцеплением, – я командовал тогда взводом, – майор двинулся к штабелю, небрежно, словно тросточкой или стеком, помахивая лопаткой. Первый снаряд он вытаскивал не меньше, чем полчаса. Дальше пошло легче. Он относил их в сторонку бережно, точно спящих младенцев, потом мы перенимали их и несли к стоявшей поодаль машине с насыпанным в кузов для мягкости песком. Происходило это в пределах дачного поселка, чуть ли не рядом со вскрытым хранилищем поднималась уже почти законченная высокая коробка нового санатория; если бы весь боезапас рвануло, строителям пришлось бы изрядно повозиться, прежде чем они смогли бы начать все сначала. После одного снаряда майор, заглянув в образовавшуюся пустоту, осторожно сунул туда руку, вынул что-то маленькое, блеснувшее, плоское, повертел в пальцах, пожал плечами и сунул в карман, чтобы затем снова приняться за свое дело. Я видел это, потому что стоял на другом конце широкой траншеи, заранее вырытой нами, чтобы легче было выносить снаряды, одновременно мы расширили и сам бункер, иначе там негде было повернуться, а пространство майору могло понадобиться. Майор снял весь ряд, нашел и перекусил погодки, затем позволил солдатам снять три верхних ряда; за это время мы уже не раз отвозили гостинцы туда, где можно было подрывать их: все другое было рискованно, слишком уж долго они лежали, да и не нужно, никакого секрета в них не было, обычная смерть. Пока снимали эти три ряда, майор отдыхал; подошел ко мне, вынул «Беломор» и с минуту курил молча, редко и глубоко затягиваясь и не сразу выпуская дым; выдыхал его старик медленно, даже чуть причмокивал губами, словно смакуя – такой вкусной, наверное, показалась ему эта папироса, первая за все время работы. Потом, после очередной затяжки, он негромко проговорил:

14
{"b":"34234","o":1}