Боже мой, какая невыносимая безнадежность!
Ладно, хватит обо мне. Продолжим наш спектакль.
* * *
Утро следующего дня началось с Полковника: он, угрожая пистолетом, выстроил население Ковчега и произнес речь. Естественно, среди выстроившихся не было тех, к кому благоволил он сам или к кому благоволила Принцесса. В речи он повторил примерно то, что вчера за коньяком говорил Клерку. На этот раз, правда, получилось гораздо длиннее. Потом началась раздача пищи. Сегодня она носила символический характер, так как пайка еще никто лишен не был. Клерк по списку называл имя, человек выходил из строя, получал с транспортной ленты поднос с едой и шел на свое место за столом. Процедура была простой и необременительной; кое-кто ворчал, но явного неповиновения не было.
Неприятности начались после завтрака, когда настало время строевой подготовки. Шагать в ногу не хотелось, кое-кто стал шуметь, и Полковнику пришлось применить оружие. Все поняли, что власть, наконец, в крепких руках. Сразу же объявившиеся добровольные помощники унесли тело, а четыре часа строевой хоть частично, но вернули нации утраченную форму и боевой дух. Во время второй раздачи пищи несколько человек – те, кто не проявил должного рвения – еды не получили; жребий свой они приняли с молчаливой покорностью…
Как-то так получилось, что наши знакомые встали позже обычного. Мастеру приснилось, что он сделал солнце и русалочку; с русалочкой проблем не было, а солнце оказалось крепким орешком, он подумал над ним полночи, но ничего не придумал – получалось или грубо, или банально, а так он не любил. Пастора мучила бессонница; он заснул только под утро, приняв люминал. Художнику, вдруг среди ночи обнаружившему себя в постели с молодой прелестной женщиной подавно не хотелось вставать – как, впрочем, и его расслабленной партнерше. Поэтому все они собрались в столовой между завтраком и обедом, как раз в разгар строевых занятий, проводившихся в большом зале Ковчега.
– «Добрый день», – сказали по привычке все, и только Художник подумал, что приветствие звучит несколько фальшиво, подумал не потому, что знал что-то, просто у него было обостренное чутье художника. А может быть, он недомогал после вчерашнего, и все на свете казалось ему фальшивым.
– Странно, что никого нет, – сказала Физик.
– Действительно, – подтвердил Пастор, озираясь. – Обычно в столовой всегда кто-нибудь есть… Дочь моя, – обратился он к Физику, – у вас не найдется таблеток от головной боли?
– Не найдется, – ответил вместо нее Художник. – Я съел все. А что, вы тоже?… Вид у вас больной, – пояснил он после паузы.
– У меня бессонница, – кротко сказал Пастор. – Я принимал люминал.
– Ужасная гадость, – сказал Художник. – В смысле, и то, и другое ужасная гадость. Болезнь, в которую никто не верит, кроме больных ею, и лекарство, которое крадет сон, вместо того, чтобы возвращать его. Знаете, я даже когда напьюсь до беспамятства, среди ночи все равно просыпаюсь совсем трезвым и часов пять не могу уснуть, мучаюсь, а потом засыпаю, а потом просыпаюсь – с вот такой головой…
– Зачем же вы так много пьете? – покачал головой Пастор.
– То есть как – зачем? Странный вопрос «зачем»?… Я вот, может быть, понять не могу, как это у вас получается – не пить? Вы почему не пьете, Пастор?
– Вы не знаете слова: «Положение обязывает»?
– Знаю, – сказал Художник, – но это не про меня. А вы, Мастер?
– Не знаю, – сказал Мастер. – Не хочется.
– Вот ведь как, – вздохнул Художник, – вам не хочется. Вам, наверное, есть чем заняться, а, Мастер? Вам, наверное, хочется украсить этот мир, повесить в небе солнце и звезды и за игрушечными облаками скрыть эти проклятые каменные своды?
– А разве вам – нет?
– Для кого? Мы скоро благополучно вымрем или перебьем друг друга, и наши труды никто не увидит и не оценит, понимаете – никто! И все видят это, и потому женщины не рожают детей, чтобы не обрекать их на муки или одичание! Неужели вы не понимаете, что тонкий лак цивилизации уже почти слез с нас, и мы уже вполне готовы вцепиться друг другу в глотки!
– Не кричите так, дорогой, – сказала Физик. – С вас-то налет цивилизации еще не слез. Во всяком случае, вы отворачивались, застегивая брюки. Впрочем, говорят, у дикарей условностей гораздо больше, чем в цивилизованном обществе? – обернулась она к Пастору.
– Да, – согласился Пастор, – у них вся жизнь соткана из условностей и ритуалов; у нас в этом отношении проще… Погодите, – удивился он, а откуда вы знаете, что я был миссионером?
Физик помедлила, пожала плечами.
– Догадалась, – сказала она. – А как – не знаю. Вообще в последние месяцы я стала о многом догадываться…
– Не станьте ясновидящей – это опасно, – очень серьезно сказал Пастор.
– К вопросу о полноте жизни… – медленно сказал Художник, ни к кому конкретно не обращаясь. – Знаете, чем я, наверное, буду заниматься? Я буду писать картину о нашем славном прошлом. Огромную картину. Панно. Или панораму. Личный заказ господина Полковника. Дорогая, напрягите ваше ясновидение: станет он генералом?
– Он что, сам предложил? – спросил Мастер.
– Да. Он сказал: «Великий народ должен иметь ясное представление о своей великой истории».
– А больше ничего не говорил? – спросил Пастор.
– Ничего. Сказал только, что следует отразить все основные моменты.
– Какие именно – не уточнял? – поинтересовался Пастор.
– А что, есть разночтения? – усмехнулся Художник.
– Приступите вплотную – узнаете, – сказал Пастор. – Приступите?
– Наверное, – сказал Художник. – Хоть какое-нибудь дело.
– Послушайте, – удивился Кукольный Мастер, – вы ведь противоречите себе самому. Что вы говорили пять минут назад, помните?
– Ничего я не противоречу, – махнул рукой Художник, – как вы не понимаете?…
– Не понимаю, – искренне сказал Мастер.
– Он хочет совершить маленькую акцию гражданского неповиновения, – сказала Физик. – Так или нет?
– Зачем вы меня выдаете? – спросил Художник.
– Ну, им-то можно, – сказала Физик.
– Им можно – мне нельзя. Зачем мне знать о себе то, чего я знать не хочу?
– Вы это знали заранее или догадались? – спросил Пастор.
– Догадалась, – сказала Физик.
– Мне даже неуютно стало, – сказал Пастор. – Вообще-то это моя привилегия – видеть людей насквозь, а с вами я сам становлюсь полупрозрачным. Чем вы занимались до всего этого? Не телепатией?
– Нет, – засмеялась Физик. – Я занималась любовью.
– Если вы хотите меня шокировать, – сказал Пастор, – то вам это не удастся.
– Я говорю совершенно серьезно – я занималась любовью с точки зрения физики.
– Секс под научным соусом, – сказал Художник. – Очень забавно.
– Эх вы, – вздохнула Физик. – Ни черта вы не понимаете. Для вас любовь – это приятный физиологический акт, а ведь в данном случае слово «любовь» используется как термин, потому что из-за скудости нашего языка прочие термины – это или ругательства, или от них прет карболкой. Но ведь физиология – это только строчка из песни, а всю песню могут спеть так немногие! Не знаю, откуда она берется, эта чудесная сила, но она есть, и именно она позволяет человеку жить без отдыха и сна, творить без усталости, в короткий миг озарения создавать новые слова и языки без тени страха бросаться в огонь или в небо… Чудовищна энергия любви! Вы знаете, что влюбленный может ускорять или замедлять бег времени? А ведь сами звезды горят потому, что время замедляется около них! Он может управлять случайностями, из миллиона билетов вытаскивая единственный счастливый или он становится счастливым только в его руках? Вы не представляете, сколько счастливых совпадений возникает вокруг влюбленных! А тепло и свет, которые лучатся от них…
– Понял! – воскликнул Мастер. – Я понял! Ох, простите меня, но я так обрадовался…
– Чему? – спросил Художник.
– Я понял, как сделать солнце.
– Еще одну игрушку? – усмехнулся Художник.
– Простите, Художник, что я вмешиваюсь, – сказал Пастор, – но вы не правы. Или в вас говорит зависть? Вы же прекрасно понимаете, что вся наша прежняя жизнь представляла собой огромный павильон игрушек. Я не говорю, конечно, о тех людях, которым приходилось каждодневно бороться за жизнь; я говорю о других, для кого эта борьба кончилась или даже не начиналась – о людях обеспеченных. Наверное, среди них девяносто пять из ста всю жизнь занимались только игрушками, правда, придумывая этому занятию более солидные названия…