– Всем, брат, больновато, всем. И большим, и маленьким… Ну, будешь спать?
Ворочаясь и подтыкая одеяльце, Маришка обиженно проговорила в темноте:
– Вот и ты тоже: спать. А ты лучше спроси меня, спроси! Ну?
– Да я пожалуйста! Что хочешь…
– Нет, ты спроси: а не хочу ли я конфетку?
– Постой! – он вспомнил апельсины в сумке и вскочил. – У меня получше есть. Постой!
– Только тих-хо! – зашипела на него Маришка, отбрасывая одеяльце и садясь в постели. Он спохватился тоже и на цыпочках, балансируя руками, направился к двери.
– Да тише ты, как слон! – командовала вслед ему Маришка. – Сейчас баба Соня как услышит…
Но в тот момент, когда он крался, замирая, чтобы не скрипнуть половицей, дверь распахнулась настежь, и Клавдия, картинно замерев в проеме, увидела и осудила все: его, с лицом захваченным врасплох, Маришку, свесившую ноги.
– Ну, вот! – она была зла, кипела в ней неизрасходованная на него досада. – Конечно, нашел себе компаньона по уму! Ко всему надо еще и из ребенка идиота сделать… Марина, ты наказана! Лежать!.. Перед людьми ведь стыдно, перед людьми! Уж ничего не требуют, не просят… но хоть какой-то разговор, хоть слово-то сказать ты в состоянии? Или уж катился бы к своим знакомым, если тебе так все не нравится!
Прошелестела метнувшаяся с кухни Софья Казимировна, заняла свой пост у кровати. Она как будто и не слышала сердитых слов племянницы, но по лицу, по носу видно было, что мнение ее, конечно же, давно известно.
– Примерный папаша… папашка! – фыркнула Клавдия и ушла. «Нет, это крест мой, наказание мое!» – войдет она сейчас и скажет гостям. Ну, не скажет, так всем, видимо, даст понять, как ей мучительно, невыносимо, – в кресло плюхнется, нашарит, схватит сигарету… Скачков, загородив собою все окно на кухне, в карманах руки, плечи сведены, качался, успокаивал себя, а между тем прекрасно представлял, как сунется к Клавдии тот же Звонарев, учтиво щелкнет зажигалкой, и пока она, страдальчески пуская клубы в потолок, будет молчать, качать ногой и стряхивать куда попало пепел, компания заделикатничает и притихнет, но в том молчании, в коротких переглядываньях, вздохах будет давнишнее сочувствие хозяйке.
«Войти разве, сказать, чтоб к черту по домам? Вот будет номер!» Он усмехнулся и вынул из карманов руки. А что? Только спокойно надо, без истерики – войти, остановиться на пороге и ровно, голосом усталым, быть может, потянуться даже и зевнуть… Ну, тут, конечно, Клавдия взовьется, однако – не беда: матч должен состояться при любой погоде! Тут важно появиться на пороге и сказать – концовочку, концовочку рвануть!
Он откачнулся от окна, прислушался: ага, опять загомонили! Ну что ж… И тем же шагом, как привык вести команду, цепочку дружных сыгранных ребят, он направился решительно и твердо, будто заранее настраиваясь на игру, которую нельзя проигрывать ни при какой погоде.
Западную трибуну в упор поливало солнце; становилось невмоготу. Зной уже высушил утреннюю прохладу обширного зеленого поля. Нестерпимо блестели стекла прожекторов на угловатых мачтах и в пустых комментаторских кабинах над центральной ложей.
Шевелев стянул пиджак и остался в легкой рубашке с короткими рукавами. Поздоровевшие председательские руки потеряли мускулистость и округлились, дорогой браслет с часами перехватывал волосистое запястье. Сдув пыль с сиденья рядом с собой, Шевелев аккуратно положил пиджак вверх подкладкой.
– Геш, я тебе вот что скажу… – он ткнул пальцем в переносицу, поправляя большие темные очки. – Ты думаешь, у нас было по-другому?
То же самое. У тебя хоть скандал, и все. Ну, выкинул, ну, шум… А я ведь врезал одному, не удержался. Честно говорю. Грозился, гад, в суд подать. Представляешь?
Скачков вздохнул и вытянул ноги, уставился на тусклый блеск начищенных штиблет. Припекало все сильней, но пиджака он не снимал. Сидел согнутый, обе руки в карманах. Скверно, муторно было на душе, – не глядел бы на белый свет.
– Выпил, нет? – осторожно спросил Шевелев.
– Так… малость. – Скачков тронул дужку очков. Хорошо еще, что за очками не видно было бледного измятого лица. – Но это потом уже, после всего.
– В одиночку, что ли?
– Да как-то… Знаешь…
– Ну, понятно.
Внизу, у кромки поля, хозяйничали Татаринцев и Говоров, оба в полинявших тренировочных костюмах, в старых сохранившихся футболках. Татаринцев, как когда-то на тренировках, задрал на правой ноге штанину. Попав сегодня на стадион, на поле, он оказался в позабытой стихии и впал в неуемный азарт. Вокруг него расстилалось сохнущее после ночной поливки поле, подмывающе стучали накачанные футбольные мячи, старательно носились одетые в самодельную форму ребятишки, наводнившие стадион с самого раннего часа (многие явились с родителями). Размашистая деятельность Татаринцева сделала его как бы главным экзаменатором. Распоряжаясь, он успел сорвать голос. Ребятишки побаивались его и часто теряли мячи, он сердился и требовал повторить упражнение сначала.
Родители ребятишек, как и положено на трудном экзамене, застенчиво, табунчиком, дожидались в отдалении, обмахивались газетами и наблюдали за вдохновенными распоряжениями старого футболиста. В свое время они тоже гоняли мяч, но – так, несерьезно; все же каждый из них чувствовал себя человеком приобщенным и с понимающим видом обменивался негромкими замечаниями с соседом. На пустой трибуне, на солнцепеке, кое-где на длинных рядах терпеливо расположились одинокие фигуры бабушек с вязанием или книгой в руках. Время от времени старушки поднимали голову и сквозь очки интеллигентно поглядывали на все вокруг, как люди, попавшие на стадион по необходимости, впервые.
В проходе под трибуной заинтересованно толпились рабочие стадиона, забросившие все свои дела. За долгие годы на стадионе они не помнили такой суеты, какая затеялась сегодня. Скачков обратил внимание, что каждый из рабочих поздоровался с ним сегодня с особенным почтением: для них он был уже не Гешка Скачков, а уважаемый Геннадий Ильич, руководитель группы подготовки.
С поля к ним наверх, прыгая по рядам, поднялся Говоров, запарившийся, но веселый. Сел рядом, оттянул фуфайку и с облегчением стал дуть себе на грудь.
– Сбежал? – спросил Шевелев.
Говоров, энергично утирая лицо, махнул рукой:
– Да ну его! Ты что, Татарина не знаешь? Псих и псих. Все не по его, все не по нраву! Пускай один мылится, раз такое дело.
Точно – и Шевелев, да и Скачков тоже прекрасно помнили, что угодить Татаринцеву было трудно. Правда, при своей привередливости он любил все делать собственными руками. В то время еще не знали навинчивающихся шипов, не было в команде и сапожника, и Татаринцев сам набирал шипы всему составу (был вечный жмот: тащил к себе в чемоданчик обрезки кожи, дратву, гвозди). Тогда и бутсы были не такими, как сейчас, – потяжелей и с дополнительным креплением с боков, и с тех лет у Скачкова сохранилась привычка пользоваться длинными шнурками из тесьмы, чтобы можно было перехлестнуть стопу крест-накрест. Он оставался последний, кто применял такую старомодную шнуровку.
– Геш, – позвал Шевелев, – усеки-ка во-он того малого. Видишь, с пятеркой? – Он направил палец вниз, на поле, нацеливаясь на вихрастого парнишку с самодельной цифрой пять на майке. Скачков узнал Алика, из заворотных пацанов на тренировочном поле «Локомотива».
– Знаю, – кивнул он. – Мировой малый. Мощи маленько надо накачать.
– Мощь нарастет, – сказал Шевелев, не переставая наблюдать за тем, что происходило на поле.
Тех, кто принимал сегодня экзамены у пацанов, когда-то знал весь город – игроки «основы», знаменитости, – их вытеснили с поля такие, как Скачков. А теперь и сам он… тоже прежний. Второй день. Или первый, если вчерашний не считать? Годы, неумолимые годы подравняли их всех, и сегодня они, бывшие, стали как бы одной семьей, объединенные своим все же славным прошлым.
Говоров неожиданно фыркнул и толкнул Скачкова в бок:
– Геш, треп идет, будто вышибон дома устроил? – Скачков нервно тронул дужку очков. Не приходить сегодня на стадион было нельзя – договорились с Шевелевым заранее. Но все же как, какими путями так быстро разлетаются по городу слухи?