Он раскраснелся, переворачиваясь на спину.
– Колено, колено, Матвей Матвеич!
Раздувая от усердия подгрудок, массажист уже лоснился. Время от времени хватал большое полотенце, проводил им по лицу, груди и шее, отбрасывал, не глядя, в сторону.
– Геннадий Ильич, прочитали? – расслышал, как во сне, Скачков. Раскрыл, завел глаза и увидел у изголовья юное чернявое лицо Белецкого.
– А, Игорек… – проговорил он, содрогаясь под руками массажиста. – Возьми у меня в сумке.
– Понравилось? – спросил Белецкий, становясь так, чтоб не мешать работе массажиста. – «Желтый пес», да?
Скачков задыхался – массажист вытягивал и встряхивал его большое увесистое тело. Матвей Матвеич совсем забросил полотенце и только иногда движеньем той или иной руки проворно утирал лоб.
– Нет… – попадая в ритм движений массажиста, сказал Скачков. – «Негритянский квартал».
Чернявый, тоненький, как девушка, Белецкий изумился:
– Да что вы, Геннадий Ильич! «Желтый пес» – вот добрая штука. До самого конца ни черта не догадаешься!
Наконец Матвей Матвеич отступился и, схватив истерзанное полотенце, зарылся распаренным лицом. Под мышками на майке у него темнели громадные полукружья. Скачков поднялся и сел, как обновленный. Похоже было, что массажист умело перегнал в него всю мощь своих огромных мышц.
– Пусти-ка… – шлепнул по спине его Федор Сухов, раздетый, стройный, как подросток, но со старушечьим изношенным лицом. Полез на стол.
«Ага, значит, Степаныч ставит. Может, отбегает хоть половину матча?»
– Ах, Федя, Федор, Феодор… – приговаривал Матвей Матвеич и с сожалением качал головой, разглядывая бледное, распластанное на столе тело Сухова.
– Чего тебе? – Сухов поднял с рук голову.
– А то, что тебя хоть выжми.
– Ладно, ладно! Развыступался, – озлился Сухов. – Много понимаешь.
– Да хрен с тобой, полчасика отбегаешь, – заключил массажист, принимаясь за работу.
Одевался Скачков не торопясь. Две пары носков, затем гамаши. Достал старые обношенные бутсы, придирчиво ощупал изнутри. Нога легла, как в люльку. Разобрав концы тесьмы, стал крепко-накрепко затягивать шнуровку по всей длине подъема. Оставшимися концами перевязал ступню крест-накрест: сверху вниз и спереди назад.
Подошел Иван Степанович, сел рядом и задумался – набрякли дородные щеки.
– Молодых сегодня? – спросил Скачков, ровно натягивая гамашу и отворачивая под коленкой вниз.
– Да. Надеюсь на Белецкого. Турбин… Ничего?
– Дельно. А Сухов?
– Придется тоже. Пусть выйдет, а там…
О Батищеве он сказал, что ему отводится роль свободного защитника, «чистильщика».
– Сема домосед, вперед зарываться не станет. Да нам этого и не нужно.
– Ну правильно, Иван Степанович!
Больную ногу Скачков ровно, аккуратно, как учил его Матвей Матвеич, затянул резиновым бинтом.
– Болит? – спросил Иван Степанович.
– Ничего. Терпимо.
– А наколенник?
– Обойдется.
Он натянул футболку и, подкатывая рукава, зашевелил ногами, затанцевал. Для него сегодня на установке определили игру в зоне, но с постоянными подключениями в атаку. Это было ему по душе, – «свободный художник».
– Кто судит? – спросил Скачков.
Проводить матч приехала московская бригада. Арбитр в поле – кандидат наук, человек не суетливый, спокойный, но четко пресекающий малейшие проявления грязной игры.
– Очень хорошо, – сказал Скачков. – У него хоть поиграть можно. Соблюдая традицию, Иван Степанович потребовал, чтобы все, кто находился в раздевалке, сели. Установилась тишина, молчание – обряд. Наверху гудели трибуны.
Иван Степанович поднялся, хлопнул в ладоши:
– Все! На поле!
В длинном переходе под трибуной звучно цокали шипы шагавших футболистов. Впереди Скачкова шел Федор Сухов и на ходу заправлял под футболку цепочку с какой-то безделушкой: талисман ли, амулет ли… Оглянулся, заметил взгляд Скачкова и покраснел, прибавил шагу, побежал рысцой. «Эх, Федор. Что ему скажешь? Пускай надеется, что поможет… А хочет сыграть получше, очень хочет! Да и то – кому не хочется?»
На самом выходе Скачкова остановил администратор Смольский. Звонила Клавдия недавно, просила два билета.
– Да? Ну, хорошо… – и побежал вдогонку за командой. «Два места… Видно, Звонаревы. Хотя у Звонаревых постоянный пропуск. А, черт бы с ними и со всеми!»
В дни матчей Клавдия обязательно зовет каких-нибудь знакомых, и ни администратор, ни кассирши ей не откажут: всегда места на западной трибуне. Дни матчей – праздник для нее, награды за все унижения, которые она испытывает с ним в гостях. Это там, в говорливой выпившей компании, он молчаливая дубина, полторы извилины, а на стадионе, в обстановке разнузданного поклонения, он самый именитый: идол, а не человек. И что особенно приятно, Клавдию тоже узнавали, показывали пальцами, приподнимались с мест и пялились туда, где сидели жены футболистов.
Многоголосый рев трибун плескался и вспухал над всей огромной чашей стадиона. Всякий раз, стоило Скачкову подняться по ступенькам из туннеля, праздничная обстановка стадиона настраивала и возбуждала, натягивала в нем все нервы. Широкое рокотание еще вполне мирных человеческих масс, зеленый простор поля, замкнутого в овале шевелящихся трибун, высокий провал вечернего неба над головой, – все это действовало так, словно там, в раздевалке и туннеле, он оставлял весь груз своих накопленных лет.
Скачков оглох, когда мелькнуло небо, свет, – он показался из туннеля. «Скачок!.. Горбыль!.. О, Скок!» – вопило, улюлюкало со всех откосов уходящих вверх трибун. Когда-то было сладко слышать, теперь же – будто не о нем. Он и в игре не обращал внимания, и рев, истошная истерика трибун имели для него такое же значение, как цеховой привычный шум для токаря, для слесаря.
Бросив первый взгляд на поле, Скачков увидел, что разминаются одни гости. Своя команда зачем-то столпилась на беговой дорожке, ребята толкались, оживленно лезли друг на друга. «Чего они там?» В середине голоногих футболистов, одетых для игры, виднелись оба тренера, массажисты, врач. Судя по всему, случилось что-то радостное. Скачков, высматривая, разглядел незнакомого человека в кепочке, вокруг него и грудились. С трибун любопытничали, напирали на милицейское оцепление, кто-то захлопал в ладоши и по первым рядам прокатилась короткая лихорадочная овация.
Ничего не понимая, Скачков приблизился, глянул через головы и вдруг вонзился плечом вперед, полез.
– Леха! – крикнул он. – Алексей…
Да, это был Алексей Маркин, многострадальный вратарь команды, оставленный в венском госпитале, и вот, поднявшийся на ноги, подлеченный, недавно вернувшийся домой. Скачков схватил его за плечи, прижал к себе и снова отодвинул, но из рук не выпускал. Как он изменился, как его перевернуло! Шея Маркина была закована в широкий гипсовый воротник, края воротника вылезали во все стороны, отчего голова с постоянно задранным подбородком словно покоилась на блюде.
Маркин высвободился и поправил кепочку на затылке.
– Легче, Геш, башку сорвешь. Она мне дорога, как память. Шутит! Значит, все в порядке.
– Ну… ты как? Что? Когда? Один здесь или со своими?
– Там все, – Маркин показал рукой на самый верх трибуны. Головой он не ворочал и, если надо было, поворачивался всем телом.
– Леха, так ты бы в раздевалку!
– Потом…
– Потом, потом! – передразнил Нестеров. – Знаешь, как надо сегодня выиграть?
– Болеть будем, поможем, – пообещал Маркин.
На лбу у него краснел свежий заживший шрам. Скачков вспомнил рассеченный висок Шевелева и подумал, что у футболистов, уходящих на покой, шрамы остаются отличительными чертами лиц.
– Братцы, братцы, – напомнил Иван Степанович, показывая на поле.
– Геш, – успел спросить Маркин, – говорят, отвальную играешь? Скачков, одной ногой уже на поле, смеясь, развел руками:
– Пора, наверное.
На лице Маркина появилось чистосердечное протестующее выражение: брось ты, скажешь тоже!