В «Калининской правде» было примерно то же самое: «Приезд в Москву» … «Праздник крепнущей дружбы»… «Сохранить и упрочить мир»… «Работать – только по программе-максимум»… И прочее, и прочее, и прочее…
Да, доводилось ему читать подобное в школьные годы…
Нужно было направляться к следующему пункту заранее намеченного маршрута, однако ноги сами понесли Кононова в совершенно другую сторону. Торопливо шагая, он вышел на улицу Урицкого, с которой еще не сняли трамвайные рельсы, и, разглядывая знакомые места, устремился к дому, в котором прожил полжизни. Влетел в знакомый до мелочей двор – и задохнулся от прихлынувшей к сердцу пронзительной сладкой горечи.
Это был его двор. И двухэтажный дом, выглядывающий из-за лип, дубов и тополей, был его домом. И куст сирени… И солнечные часы… И заросли лопухов у сарая…
Он стоял, не сводя глаз с двух окон на первом этаже… потом сделал несколько медленных шагов назад и вновь очутился на улице, чувствуя, как кружится голова. Он никогда не считал себя сентиментальным, но сейчас ему хотелось плакать.
Вернуться назад – невозможно?
Возможно…
Вопреки естественному ходу событий, он преодолел течение – и вернулся. Ему вспомнились запавшие когда-то, в юности, в душу строчки Марины Цветаевой:
С фонарем обшарьте
Весь подлунный свет,
Той страны на карте -
Нет, в пространстве – нет.
Выпита как с блюдца:
Донышко блестит!
Можно ли вернуться
В дом, который – срыт?
И щемящее, горькое окончание, откликнувшееся в иных временах, в будущем:
Той, где на монетах -
Молодость моя,
Той России – нету,
Как и той меня.
Все-таки он вернулся в ту Россию. И пусть он, действительно, был уже не тем, а иным, но он – вернулся…
Сулимов был послан ему судьбой и принес воздаяние за не сложившуюся жизнь. Нельзя попасть в две тысячи восьмой? Ну, так что ж? Ему хорошо здесь, в собственном прошлом, и очень замечательно, что он вынужден остаться здесь, в собственном прошлом…
Правда, эйфория вскоре прошла, но на душе у Кононова все равно было гораздо легче, чем несколько часов назад, ранним утром, в коридоре универмага.
…Центральная часть города осталась далеко позади, а он все шел по направлению к рабочему району фабрики «Пролетарка» параллельно текущей неподалеку за домами Волге и параллельно трамвайным рельсам, по которым то и дело проносились, обдавая его теплым ветерком, прыткие красно-желтые чехословацкие «татры». Конечно, на трамвае он давно бы уже добрался до нужного ему места, но денег у него не было, а ехать «зайцем» он не хотел: и неудобно – в сорок-то лет! – и на контролера запросто нарваться можно. Лучше уж пешком; хоть и долго, зато – без лишних проблем.
Солнце поднималось все выше, ощутимо припекая, и неплохо было бы чего-нибудь съесть… Кононов тешил себя мыслью о том, что скоро сможет быть «и сыт, и пьян, и нос в табаке». Выпивкой, правда, он баловаться не собирался, но плотный завтрак предвкушал – пусть даже и в самой заурядной столовой.
Очередной красный Ильич в красной кепке, подцепленный вместе с «Авророй» на углу улицы Лизы Чайкиной, указывал точнехонько на расположенное в сосновой роще Первомайское кладбище.
«Верной дорогой идете, товарищи!» – усмехнулся про себя Кононов и повернул в указанном вождем революции направлении.
Не сбавляя шага, он миновал устроившихся на табуретках и складных стульчиках вдоль тротуара женщин с букетами цветов – ему пока некому было нести эти букеты. Пока… Могила отца, а потом и могила мамы появятся на этом кладбище еще не скоро. Возможно, даже позже, чем его собственная могила… Ему, Андрею Кононову, сейчас сорок, а его отцу – всего тридцать три. И оставалось еще двадцать два года до того рокового тысяча девятьсот девяносто третьего…
Сосны закрыли солнце, пахло хвоей, где-то в вышине стучал дятел. Городской шум отодвинулся и растворился, и песчаная дорога, усыпанная растопыренными шишками, вела к черным прутьям ограды и приоткрытым кладбищенским воротам.
В это обычное утро обычного рабочего дня на кладбище никого не было. Кононов в полной тишине пробирался между оград, памятников, надгробных плит и крестов и чувствовал себя очень и очень неуютно – если не сказать больше… Десятки глаз смотрели на него с фотографий и портретов, в глазах этих затаилась нездешняя печаль, и чудился во взглядах укор ему, живому: мы под землей, мы не можем встать, а ты вот ходишь, ты дышишь, и сердце твое пока еще стучит…
Кононов совершенно взмок, пока нашел то, что искал. А когда нашел – сразу же забыл обо всех своих страхах и разных печальных мыслях, навеянных этим городом мертвых. Перед ним, за высокой витой оградой, возвышалась в тени старой сосны черная мраморная плита. Ни фотографии, ни портрета, только надпись потускневшими золотыми буквами: «Матюнин Петр Григорьевич». И даты, между которыми вместилась вся жизнь: «1898 – 1964». Могила густо поросла ирисами и «анютиными глазками», но не выглядела неухоженной. Внутри ограды, в углу, были врыты в землю круглый железный столик и скамейка, и под скамейкой лежал веник.
Оглядевшись по сторонам, прислушавшись и ничего не услышав, Кононов разогнул и вытащил заменявшую замок проволоку и, открыв калитку, ступил на территорию, где покоился прах неведомого ему Матюнина. Поставил сумку на столик и достал из нее позаимствованный в универмаге перочинный нож. Еще раз огляделся и прислушался – тихо-тихо шумели сосны, – зашел с тыльной стороны надгробия и, присев на корточки и упираясь спиной в ограду, принялся рыть ножом землю у самой плиты. Хотелось верить, что Сулимов ничего не напутал и, тем более, не обманул.
Маленькое лезвие не очень подходило для такой работы, пот заливал Кононову лицо, капал с кончика носа – не от физического напряжения, а, скорее, от волнения, но он был упорен в своих намерениях. Он копал и копал, отгребая землю свободной рукой, – и наконец докопался! Зашуршал под ножом полиэтилен, Кононов утроил свои усилия и вскоре извлек из земли пакет, крест-накрест перевязанный веревкой. Веревка не сгнила – значит пакет находился тут не так давно. « Ура! – возликовал Кононов, силясь перепилить веревку своим тупым ножом. – Да здравствует дон Корлеоне и седьмой отдел!»
Пакетов оказалось целых три, они были вложены один в другой. Кононов заглянул внутрь и слегка дрожащими пальцами вытащил пачку красноватых, с белым полем купюр, стянутых резинкой для волос. Ильич присутствовал и там – воистину, он был вездесущ! – в виде чеканного профиля, не такой революционно – (или кроваво-?)-красный, как на уличной «рекламе», но все-таки красноватый, в тон купюре. Напротив медальона с профилем разрушителя старого мира колосился герб СССР с придавившими весь земной шар серпом и молотом и нависшей над оторопевшей планетой пятиконечной звездой, а между вождем и гербом лесенкой скакали надписи: «Билет Государственного Банка СССР. Десять рублей».
Десять рублей образца тысяча девятьсот шестьдесят первого года. Это были весьма солидные деньги. Весьма.
Истекающий потом Кононов прикинул, сколько может быть в пачке таких «ильичей» – судя по толщине, никак не меньше сотни, – потом вытряхнул на землю все содержимое полиэтиленового сейфа. Пересчитал пачки. Всей спиной привалился к ограде и вытер ладонью лоб. Пятнадцать пачек. Пятнадцать пачек по тысяче. Пятнадцать тысяч рублей. Вполне достаточно, чтобы считать себя новым Корейко… Таких денег у Кононова никогда не было – ни в старые, ни в новые времена.
Умиротворенно шуршали сосны, солнечные лучи игриво постреливали сквозь кроны, безмятежно синело небо, такое чистое, словно его отмыли стиральным порошком из телерекламы… хотя о том, что такое телереклама, граждане Страны Советов тоже еще не знали.