20 апреля 1746 г.
Моя дорогая Кэтрин, вы, должно быть, уже наслышаны о постигшем нас ужасном горе. Северные кланы были разгромлены четыре дня назад в жестокой и решающей битве при Каллодене. Больше тысячи человек сложили головы на поле брани, сотни раненых были добиты на месте, раздеты догола и ограблены мародерами. Герцог Камберленд отдал приказ не щадить никого: пленных вешают без суда или бросают умирать от голода в темницах. Принц вынужден скрываться, за его голову назначена награда в тридцать тысяч фунтов. Королевские войска врываются в поместья кланов, принимавших участие в восстании, жгут дома, уничтожают урожай, угоняют скот. Всякому, кто осмелится надеть килт,[35] плед или любой другой предмет национальной одежды, грозит смерть на месте.
Нашему делу пришел конец, Кэтрин, наступает царство варварской жестокости. Принц подошел слишком близко к цели – он едва не опрокинул английский трон. Лондон сильно напуган и в ответ намерен прибегнуть к мерам устрашения. Лично вам, по всей очевидности, ничто не угрожает: никто и никогда не связывал вас с именем К. Л. Собственность вашего отца конфискована, больше у вас ничего отнять нельзя. Члены моей семьи уже покинули страну, сам я последую за ними через несколько дней.
Что касается человека, судьба которого вас так заботит, увы, у меня для вас плохие новости. В соответствии с жестоким духом времени он приговорен к смертной казни. Приговор будет приведен в исполнение утром 2 мая. Как говорят, ему было бы оказано снисхождение, если бы он сказал хоть слово в свою защиту, но на всем протяжении процесса он хранил молчание.
Я глубоко сожалею и принимаю на себя всю ответственность за эту трагедию. Моя ошибка состояла в том, что я недооценил свирепость герцога Камберленда.
Прощайте, моя дорогая, и да храни вас Бог.
Ваш покорный слуга О.
Кэтрин смяла письмо, стиснула его в кулаке и вскочила на ноги.
– Мэри! – закричала она громовым голосом, словно возвещавшим день Страшного суда.
Экономка примчалась бегом:
– Мисс Кэт?
Она в ужасе уставилась на побелевшее лицо молодой хозяйки, застывшей в непреклонной позе, пораженная до немоты неистовым огнем, полыхавшим в ее глазах.
– Скажи Иннесу, чтобы немедленно подавали карету. Принеси мой плащ. Быстро!
– Да, миледи!
Кэтрин большими шагами мерила расстояние от окна до двери и обратно, дожидаясь, пока подадут карету, и по-прежнему сжимая в руке злосчастное письмо. На четвертом круге по пути к окну она швырнула его в пустой холодный камин, как будто оно жгло ей пальцы.
– Ну уж нет, друг мой, – сказала она вслух звенящим от гнева голосом, – вам еще рано покидать Эдинбург. Сначала придется уладить незаконченное дело в Данкельде!
23
Военная тюрьма в Данкельде представляла собой угрюмое здание из кирпича и камня с крепкими стальными решетками. Побег отсюда считался предприятием рискованным и практически неосуществимым. Ощущение безнадежности заполняло сырое зловонное пространство между его толстыми стенами, вызывая в душах заключенных и тюремщиков самые низменные побуждения и страсти и превращая место заключения в настоящую преисподнюю и для тех, и для других. Помещение тюрьмы было сравнительно невелико по размерам, но места хватало всем, так как дезертиров, воров, мародеров и пьяных нарушителей общественного спокойствия приковывали к стене в общей камере впритык друг к другу. Естественным и неизбежным следствием подобных условий содержания становились извращения и непрекращающиеся драки, на которые начальство взирало как на своего рода наказание, считавшееся вполне заслуженным.
Никому из обитателей общей камеры не грозила смертная казнь, поэтому царившее в ней настроение было угрюмым и озлобленным, но не переходило в отчаяние. Лишь один заключенный томился ожиданием скорой смерти, но его поместили отдельно, в крохотной одиночной камере рядом с кабинетом начальника тюрьмы. Однако плачевное состояние узника и явно временный характер его пребывания в изоляции от остальных с лихвой перекрывали сравнительное преимущество одиночества. До вчерашнего утра его держали прикованным ручными и ножными кандалами к стене, однако после многочисленных избиений, которым его подвергли тюремщики, он стал настолько бесспорно и очевидно неспособен к побегу, что цепи в качестве превентивной меры потеряли всякий смысл и были отменены за ненадобностью. Поэтому его руки и ноги были свободны. Если, конечно, в камере размером четыре фута в ширину и шесть в длину человек, едва способный передвигаться, может чувствовать себя свободным. Накануне тюремщики устроили шутовское повешение понарошку, чтобы дать ему вкусить малую толику того, что ему сполна предстояло испытать через три дня. Теперь шея у него горела и кровоточила, говорить он больше не мог. По его подсчетам, три или четыре ребра были сломаны, а внутри что-то было явно повреждено, возможно, печень. Только лицо осталось нетронутым: в день казни никто не должен был заметить на нем видимых следов насилия.
Хорошо еще, что его приговорили к повешению, а не к четвертованию, сопровождавшемуся потрошением, хотя вполне могли бы. Что ж, спасибо и на этом. Таким снисхождением он, безусловно, был обязан своему положению в обществе, точнее сказать, своему прежнему положению: Джеймс Бэрк больше не был виконтом. Он стал никем. Он с кряхтением повернулся на кишащей вшами койке, краем уха прислушиваясь к привычным тюремным звукам, которые успел выучить наизусть: капанью воды, деловитому шуршанию крыс и доносившемуся неизвестно откуда непрерывному ноющему плачу. Голод его больше не мучил, но зато ему все время было холодно. Одежда превратилась в лохмотья, сапоги у него забрали, а драное одеяло, которым он укрывался, почти не защищало от промозглой сырости. До вынесения приговора его содержали в относительно чистом помещении, более или менее сносно кормили и разрешили несколько других послаблений, но все переменилось сразу после того, как его приговорили к смертной казни. Он благодарил Бога за то, что успел попрощаться с семьей еще до вынесения приговора, пока его содержали в приличных условиях. Ему не хотелось, чтобы кто-то из родных видел его в этой гнусной норе. Диана пыталась навестить его еще раз, но он не позволил и заставил Эдвина увезти ее домой, не дожидаясь казни в Эдинбурге.
Мышонок, Мышонок! Ее залитое слезами горестное лицо постоянно преследовало его; при воспоминании о минутах прощания ему самому хотелось плакать. Щадя его чувства, она изо всех сил старалась держаться храбро, но ведь она была всего лишь семнадцатилетней девочкой, а ее любимого брата собирались казнить. Однако теперь у нее есть Эдвин, преданный и надежный. Бэрк был уверен, что с ней все будет в порядке. Отец тоже переживет, в этом можно было не сомневаться. Казалось, никакие невзгоды на свете не могли глубоко затронуть графа Ротбери. Бэрк никогда не мог сказать с уверенностью, что именно чувствует или переживает его отец. В минуту последнего прощания он производил впечатление человека скорее озадаченного, чем убитого горем. Казалось даже, что он не вполне отдает себе отчет в том, где находится, как будто все происходящее имело отношение не к нему, а к кому-то постороннему.
В глубине души Бэрк даже позавидовал бесчувствию отца. Ах, если бы ему самому посчастливилось достичь подобного безразличия! Но, увы, ему это было не под силу. Его сознание все воспринимало с ослепительной, отчетливой ясностью вне зависимости от того, как долго тянулось заключение и как жестоко с ним обращались. Наверное, ему следовало позабыть о мирских заботах и начать готовиться к тому, что ждало его за последним земным пределом. Он не боялся смерти, вернее, готов был встретить ее как подобало мужчине. Только одна мысль все еще мучительно приковывала его к земному миру, не давая свободно уплыть в небытие: мысль о Кэт.