***
Первый владетельный сеньор, за которого взялись инквизиторы, был, конечно, граф Фуа – сын и наследник Рыжего Кочета. Крепка скорлупка у этого ореха, и зубов об нее обломалось немало. Вот еще новые охотники выискались! Вызов в трибунал граф Бернарт, конечно же, получил, да только отвечать не намеревался.
Невесело сейчас в Фуа. Граф стареет, дочери растут – томятся, дерзят. Петронилла де Коминж совсем ссохлась, сделалась как паутинка. Отец ее, старый граф де Коминж, недавно умер. Прямо за обеденным столом схватился за левый бок и повалился на пол; когда подняли – уже не дышал. Похоронили по католическому обряду, а после, когда попы поразъехались, приходила из Памьера Эклармонда де Фуа, "совершенная", спускалась к могиле брата, а что там делала и какие обряды вершила – неведомо.
И все темнее клубятся грозные тучи вокруг, и все гуще оплетается Фуа заговором, все крепче делается нерушимая связь с Лорагэ. Не ради любви, не ради песен и забав сходятся теперь братья – родные, двоюродные, кровные, названные. И, кажется, ощутимо надвигается на Лангедок Гора. Можно не называть ее по имени, в Лангедоке одна Гора, и там – узел всему; отовсюду она теперь, мнится, видна.
Монсегюр.
Последний оплот, последняя надежда, обитель "совершенных" и сосуд священного огня. И только там, на Горе, ныне крепка по-настоящему катарская церковь, наложившая строгий запрет на каиново преступление – кровопролитие.
***
На вторичный вызов явиться в трибунал святой инквизиции граф Бернарт отозвался по-своему: наставил синяков послушнику, который передал ему послание Каталана из рук в руки, и показал ему, держа за волосы, из окон замка обрыв в пропасть, где, невидимая под листвой, неслась обмелевая к лету река Арьеж.
– Здесь, щенок, не Тулуза, – сказал граф Фуа послушнику. – Высоко отсюда падать.
И выпроводил – по счастью, через двери, наградив напоследок хорошим пинком.
***
– Ну вот, – сказал Робену (это был он) Арнаут Каталан, смазывая тому кровоточащую ссадину за ухом, куда пришлась суковатая палка графа Фуа, – теперь ты настоящий доминиканец!
***
И оставили Бернарта де Фуа в покое – на время, наскольку дал понять граф: чтобы привлечь его к суду, придется монахам штурмовать его замок, а к такому подвигу ни братья проповедники, ни минориты готовы пока что не были.
И тень Горы лежала на всем…
***
И покорно, с исступленным внутренним самоистреблением, погрузился Каталан в бесконечное варево лиц и личин – слушал, слушал, слушал, а ему лгали, лгали, лгали…
Захватить из намеченных к аресту удавалось лишь немногих; остальные исчезали бесследно. Церковь конфисковывала их имущество; однако зачастую и имущества у беглецов, невзирая на их знатное происхождение, не обнаруживалось.
Из всего, что говорили Каталану арестованные, только их презрение к нему было искренним. Не впрямую – упаси Боже! – исподволь давали понять: черная кость, грязный доминиканец с изглоданными до мяса ногтями.
И шли, чередуясь и смешиваясь в причудливом хороводе, перед Каталаном лица, лица, лица… По сотне раз задавал одни и те же вопросы и получал одни и те же ответы:
– Да, верил в двух богов: доброго и злого.
– Да, становился на колени перед "совершенными".
– Да, слушал их поучения.
– Да, бывал на братских трапезах.
– Да, верил, что…
Доминик, зачем ты прислал меня к своим братьям в монастырь Сен-Роман?..
И диктовал нотарию Понсу Понтелю одни и те же слова, и усердно строчил Понтель, украдкой поглядывая на Каталана с сочувствием.
Каталан увязал в словах, как в болоте, тщетно пытаясь выбраться на твердую почву. Катары начинали говорить свое исповедание, и Каталан терял голову, переставая понимать родной язык. А цитаты из Писания с их уст так и сыпались – орешками. На всякое слово находилось два. И перестал Каталан спрашивать исповедание, а спрашивал только понятное:
– Верил ли в двух богов: доброго и злого?
– Становился ли перед "совершенными" на колени, испрашивал ли их благословения?
– Бывал ли на братских трапезах?
– Помогал ли "совершеным" деньгами, одеждой и продуктами?
А о вере говорить запрещал.
Что лгали ему – видел; но уличить не мог. Лишь те, кто сразу оговаривал себя, оказывались, как правило, невиновны – тех Каталан отпускал на покаяние как заблуждающихся; лгущих же держал в тюрьме и морил голодом.
И знал Каталан: они – всего лишь листья; корень же всему – Гора.
***
Быв фигляром, бездомным и бездумным, бродил некогда Каталан по зеленым холмам Лорагэ, между полей вилась его дорожка. Шел себе, цветок дикого мака за ухом, распевал во все горло – когда встречным людям, а когда и просто ветру; ни денег, ни благодарности от ветра не хотел, а чего хотел – и сам не знал, так порой донимал его голод. И потому половина песен была у него о набитом брюхе, а половина – о брюхе пустопорожнем.
Добрый рыцарь де Сейссак
Поесть и выпить не дурак;
Зато оголодал Бернар,
Он совершенный был катар…
И плясал, и кривлялся по малым городам Лорагэ, и подавали ему в Авиньонете и Вильфранше медные грошики и серебряные денежки…
Только давно уже забыл нынешний Каталан того давнишнего Каталана; встретились бы сейчас на дороге – кажется, не признали бы друг друга.
И Лорагэ видится теперь Каталану иным: тогда была Лорагэ зеленой, веселой, солнцем пронизанной, а ныне будто увяла, пропитанная зловонной ересью. Прежде весь мир перед Каталаном распахивался, точно двери трактирные, ибо знал бедный фигляр совсем немного, а властью и вовсе никакой не обладал. Какое там – другими людьми повелевать, когда собственные ноги иной раз в повиновении отказывали! Ныне же словно прежние глаза на другие заменились; а все потому что выйдя на единоборство с дьяволом одного только дьявола и видел.
Давно уже понимали – и Каталан, и Этьен де Сен-Тибери, да и провинциальный приор ордена проповедников: сидя в Тулузе, одну лишь тень они ловят; корни же – по всей Лорагэ и южнее, там, где темной тенью высится Гора, неприступная и страшная.
И потому решено было переместить трибунал из Тулузы в Авиньонет. Слишком уж много путей в этом Авиньонете сходилось. И увела туда дорога брата Арнаута Каталана и с ним брата Фому из ордена проповедников, минорита Этьена Сен-Тибери, нарбоннского доминиканца по прозванию Писака, а также послушника Робена, нотария Понса Понтеля и с ними архидиакона тулузского кафедрала Лезату.
Ехали молча, каждый утонув в своей думе. Ни у одного не была эта дума веселой. И земля, казалось, поглядывала на монахов с опаской, почти враждебно: не любы ей эти чужие люди. И смотрел Каталан на зеленые поля, но ни одного цветка не различал между стеблей – зрение к сорока с лишним годам сделалось у Каталана совсем негодным.
***
Красив Авиньонет – "Авиньончик" – малый город, обступивший Богородичную церковь на высоком холме, обнесенный стеной и защищенный всего двумя башнями – а большего, по правде сказать, и не требуется. Красив и невелик, весь в стенах уместился, как в ладонях, за стены еще не вытеснился. В жару по узким улицам струится пыль, а в дождь – несутся бурые потоки. Но площадь хорошо замощена деревянными брусками. От Богородичной церкви видна вся широкая долина Гаронны и далекие, едва читающиеся в бегущих очертаниях горизонта грозные горы…
Красив и господин Авиньонета, нареченный любимым здесь именем – Раймон. Да он и лицом, и повадкой, и нравом – всем, кажется, напоминает старого графа Раймона. Оно не диво, ибо приходится Авиньонетский Раймон старому графу родным внуком. Была у доброго тулузского владыки возлюбленная, с которой, хоть и не венчан, прожил неколикое время в полном согласии. Она же в ответ на ласку подарила графу дитя – дочь, названную Гильеметтой. Граф Раймон детей своих не забывал, хоть законных, хоть внебрачных. Вот и Гильеметту, когда вошла в лета, хорошо выдал замуж – за своего сенешаля Юка Альфаро, а в придачу подарил им город Авиньонет.