– Сколько же тебе лет, дитя?
– Тринадцать!
Этьен немного озадачен: Петронилла показалась ему слишком старой для того, чтобы иметь такую юную дочь.
– Что же ты хочешь сказать нам, Алиса? – спрашивает Каталан.
Девочка надменно глядит в его сторону.
– Только одно. Если вы действительно попытаетесь казнить Песьего Бога, – клянусь Пресвятой Девой! – я возьму его себе в мужья.
И не дав монахам времени опомниться, она резко поворачивается и выбегает вон.
Каталан страшно зол. Придется очищать пергамент и писать отчет заново. Но Этьен задумчив. Какое-то воспоминание бьется в мыслях, просится на волю и наконец выходит такими словами:
– Думается мне, это дитя от того брака, что был у графини де Коминж с Гюи де Монфором.
– С каким еще Монфором? – ворчит Каталан.
– С одним из сыновей Симона.
Каталану об этом ничего не известно. Но в то, что зловредная девица – племянница Амори – в это Каталан верит сразу. Даже и сходство теперь примечает. И подобрав почти пустую чернильницу, с силой швыряет в стену:
– Неужто до конца дней моих не будет мне житья от симоновых змеенышей?
***
Уходили из Фуа мало не оплеванные. Графиня Петронилла простилась с доминиканцами холодно, в глаза не глядела, лицо каменное. Дочка Монфора, Алиса, напротив, – открыто торжествовала: отстояла поганого псаря, пальцем его никто не тронул! Рыжий граф Фуа держался безупречно вежливо, да только в искренность всех его улыбок и заверений почему-то почти не верилось.
Чума на этих горцев, все они друг за друга держатся, последнего раба не отдадут.
Уже в деревне нагнала уходящих собачья свадьба. Чем-то не глянулся суке Арнаут Каталан. Тотчас же напрыгнули псы и стали Каталана терзать оскаленными зубами, напав сразу со всех сторон и рыча ужасно. Еле отбились вдвоем (а местные жители и пальцем не шевельнули, чтобы помочь), и прочь побрели.
Вот и деревня за спиной пропала, и замок Фуа исчез, скрытый другими горами, а монахи все не останавливались, стремясь положить расстояние побольше между собою и клятым Фуа.
Наконец простонал Каталан:
– Не могу больше!
И повалился без сил на камни на берегу реки Арьеж. Этьен из Меца рядом сел, хлеб из котомки достал, поделил пополам. Подкрепились, запили водой из реки. Каталан умылся, счистил кровь с лица и рук и, плача над собой, сказал:
– Не псарь ли безносый в отместку псов надоумил? Недаром он себя Песьим Богом называет!
Но Этьен возразил:
– Мы и сами себя Псами Господними называем. Кто видит здесь обидное? Слышал я, кроме того, что и блаженная Иоанна, родившая нам Доминика, видела во сне, будто тяжела она щенком.
Однако Каталан, пребольно покусанный собаками, продолжал рыдать неутешно.
– Вон, и одежду на мне всю изорвали! Так и светится мое бедное тело сквозь прорехи! Как я пойду дальше таким оборванцем? Ночью в горах холодно!
А плащ на Каталане и впрямь превратился в сплошное месиво лоскутьев – такое тряпье теперь только выбросить. И молчал Этьен из Меца, не зная, как горю сотоварища помочь. И плакал Каталан горькими слезами, и ругал Доминика де Гусмана:
– Зачем ты только направил меня в Сен-Роман? Ни от меня твоим братьям никакой пользы, ни мне от братьев твоих! Со всех сторон одни беды да убытки! Как мне теперь чинить мой плащ, когда я и шить-то не умею? Слюнями его слепить, что ли?
– Да, – сказал кто-то, смеясь.
Каталану показалось, что это Этьен из Меца говорит, вот он и напустился на своего спутника:
– Бог накажет тебя за то, что насмехаешься!
Этьен обернулся, словно искал – с кем это Каталан разговаривает, но никого не обнаружил. А Каталан, от обиды сам не свой, набрал в горсть дорожной пыли, плюнул туда и стал жидкой этой кашицей прилеплять лоскутья друг к другу – аж трясся и от слез полуослеп, а сам все приговаривал:
– Издевайся, издевайся! Насмешничай! Всем вам только и радости, что дурака из Каталана делать!
Тут Этьен из Меца очнулся от своего удивления и, взяв Каталана за руку, спросил ласково, будто хворого:
– Что ты делаешь, брат?
Каталан руку выдернул, крикнул – в голосе слезы звенят:
– Плащ слюнями чиню, как ты и советовал!
– Да ничего я тебе не советовал, – сказал Этьен из Меца. – Я молчал.
Каталан поутих. Тоже обернулся, но, как и Этьен, никого не увидел.
– А кто же тогда…
И тут Каталан заметил наконец, что плащ его стал как новенький: рванина исчезла, прорехи затянулись, как раны на теле, оторванные клочья приросли к тем местам, куда приложил их Каталан.
Переглянулись оба, немея от ужаса и восторга. Потом Каталан схватил свой плащ, прижал к лицу и груди, от благоговения изнемог. Когда же оторвался, то увидел, что Этьен глядит на него светло и радостно.
И спросил Каталан:
– Это что получается? Это я… я чудо сотворил?
***
И почему это всегда так выходит, что дети, слуги и собаки крепко держатся друг друга – точно в заговоре каком против всего остального мира состоят? Хоть и состарился Песий Бог, а все так же водит дружбу больше с господскими детьми. Дети же в Фуа никогда не переводились; и сейчас бок о бок росли там две девочки – Филиппа, дочь графа Бернарта де Фуа, и Алиса Бигоррская, семя Монфора.
Филиппа – в деда – удалась рябенькой и рыжеватой; Алиса же, как на грех, с каждым годом все больше напоминала Симона: те же широко расставленные серые глаза, та же складка губ. Будто из глубины давней горькой памяти проступали на детском, девичьем лице черты ненавистного врага. Отправить бы Алису на север, к отцовой родне, на попечение ее дяди Амори, но – Бигорра…
Впрочем, то заботы графа Бернарта и его сестры, графини Петрониллы; а у детей, покамест не выросли, совершенно иные тревоги.
Филиппа, чинно сидя на лавке в углу псарни, обучает Песьего Бога разным премудростям – как тому надлежит являть покаяние, что говорить попам, как поступать в храме и в чем состоит благочестие. Алиса же возится со щенками и почти не слушает.
Песий Бог, без шапки, глядит на важничающую Филиппу, помаргивает и улыбается – глуповато, стариковски.
Алиса вдруг перебивает:
– Как это тебе пришло в голову хоронить пса под крестом?
Щенки ползают по ее коленям, грызут ей пальцы; Алиса морщится.
– Полюбился ей пес… – начинает псарь.
– А я ходила на эту могилу, – говорит Алиса. – Там хорошо… Только грустно.
– А как плакала, бедная, когда щеночек издох! – умиляясь, вспоминает безносый псарь свою госпожу и обтирает шапкой потную плешь. – Так убивалась! Я ей сдуру рассказал еще, что собаки людям кровная родня через мессена дьявола.
– Не смей так говорить! – вскидывается Филиппа. – Кто только научил тебя этой гадости?
Псарь вздыхает.
– Когда-то давно добрые люди учили, а я и запомнил… Говорили, помню, родством объясняется собачья привязанность к людям… А ведь так оно и есть: собака – скотина, вроде бы, неразумная, без души, а вдали от человека жить не станет, повсюду за хозяином ходит…
– Вздор! – говорит Филиппа. – Мессен дьявол тут ни при чем.
– А кто при чем? – любопытствует Алиса.
– Давным-давно… – начинает Филиппа.
Псарь садится на пол – слушать. Щенки перебираются от Алисы к псарю и, заблудившись в соломе, громко пищат.
– …жил в пустыне один святой отшельник, – не обращая внимания на всю эту возню, продолжает Филиппа. – И когда стал он немощен, пришел к нему лев и прислуживал старцу. Лев все для него делал…
– Вовсе не так было, – встревает Алиса. Не может слушать долго, не вставив словечка-другого, и на все-то у нее заготовлено собственное мнение. – Это совсем не такая история. Она не про старца, а про одного рыцаря, Гольфье де ла Тура. Этот рыцарь бился в Палестине против неверных сарацин, давным-давно, и вот однажды спас он льва от ядовитой змеи…
Но не так-то просто сбить Филиппу с мысли. Тряхнув головой, она упрямо ведет историю дальше:
– И когда старец заболел и умер, лев пришел на его могилу и там плакал совсем как человек и ничего не ел, и так издох поразительным и прискорбным образом.