Он отобрал у Ахемена еще одну халдейканалину и снова закурил. Глаза Пакора замутнели, затуманились: он вспоминал.
– Выстроил в коридоре без штанов, раздал по тазику, велел дрочить. А сам ходит, наблюдает – кто как дрочит…
– И дрочили? – спросил Ахемен с любопытством.
– Еще как. Жить-то хочется. – Пакор бросил окурок в Евфрат, посмотрел, как он исчезает в жадном чреве воды. Мощный поток завораживал, наполнял каким-то животным счастьем. – Сперва взяли тех, кто сразу дрочить отказался. В баню их и чистое белье выдали. Мы про это потом только узнали. Кто кончить не смог – тех, кстати, действительно пристрелили. А нас, когда кончили, стал спрашивать: кто, мол, на что дрочил. Ребята стоят без штанов – глядеть срамно, жопы тощие, в прыщах и красных пятнах… Откровенничают. Таких баб расписывают – слюни текут. До меня дошло, я поглядел в эту сытую рожу с усиками и говорю: "На тебя, блядь, дрочил." Он меня по морде: хрясь!.. А потом сделал командиром взвода… А потрахать девочку так и не дали. Нас ведь почти сразу всех положили…
– Слушай, – сказал Ахемен, – а ведь мы с тобой дезертиры…
– Похоже, – согласился Пакор. – Ссышь?
Ахемен пожал плечами.
– Не особенно.
– Поехали, я тебе свой дом покажу.
– Пакор… А как это вышло?
– Что вышло?
– Что дезертиры.
– Ты как маленький. Вышло – и вышло. Так оно всегда и бывает, не знал?
Ахемен медленно покачал кудрявой головой.
Пакор ухмыльнулся.
– Ну так будешь знать. Поехали.
– А к моему дому заедем?
– Конечно. Ты далеко живешь?
– Почти сразу за мостом. Жил.
Ахемен направился обратно к танку. Пакор продолжал стоять, повернувшись к нему спиной, и задумчиво глядеть на реку.
– Идем, что стоишь.
– Погоди, надо отлить.
– Дело, – согласился Ахемен и, копаясь на ходу в пуговицах ширинки, снова вернулся к парапету.
Они оросили серый гранит, выкурили по последней халдейканалине и вернулись в танк.
Некоторое время ехали по набережной, вторгаясь ревом в почти священную предвечернюю тишину.
Ахемен сказал:
– Наверное, уже объявили розыск.
Пакор шевельнул тяжелым плечом.
– Наверное… Держись!
Впереди показались три полицейские машины. Они сигналили, но в танке этого не было слышно. Зато оба видели, как отчаянно вертятся синие мигалки.
Ахемен осознал, что ему от этих мигалок в животе дурно.
– Что делать будем?
Пакор не ответил, только усмехнулся нехорошо. Танк продолжал ползти вперед.
– Ты их раздавишь!.. – вскрикнул Ахемен. – Ты их насмерть убьешь!..
– Иди ты!.. – сквозь зубы отозвался Пакор.
Танк смял одну полицейскую машину, отбросил к парапету другую, слегка помедлил на перекрестке и свернул в улицу.
Полицейские повыскакивали, хватаясь за пистолеты. Один бравый молодец, бугрясь неудобным и громоздким бронежилетом, неловко нацелился на танк автоматом. Других бравых молодцев в группе не оказалось. Истерично завывая, вылетела "скорая" с ядовито-красной полосой на боку и, вильнув по немыслимой кривой, обошла танк.
Танк миновал несколько кварталов и снова выбрался к набережной. Впереди расстилался мост – самый широкий мост через Евфрат.
Зазвонил, дернулся и остановился трамвай. Танк пошел по путям. Две "мигалки" обогнали танк. Из одной высунулся полицейский с дурацкой регулировочной палкой и замахал ею. Теперь и Ахемену стало смешно.
Полицейский кому-то кричал в радиотелефон – жаловался, не иначе.
Танк спустился с моста и углубился в улицы.
– Курить охота, – сказал Ахемен. – Надо бы к ларькам завернуть. У тебя кончились?
– Кончились.
– И у меня. Держи правее. Давай до улицы Китинну и оттуда… Черт!..
Пакор сорвал белую сетку забора и разворотил площадку детского садика.
– Видишь супермаркет? – спросил Ахемен.
– Где?
– Давай, жми прямо. Сейчас увидишь.
Нарядный супермаркет, сверкая ранними огнями, показался перед танком через несколько минут. Пакор прищурился. Румяные безбородые щеки наползли на нижнее веко, превращая и без того небольшие серые глаза в щелочки.
Ба-бах!.. Разлетающиеся, как брызги водопада, стекла гигантской витрины, какие-то красные ошметки, медленно, как во сне, оседающая стена.
В глазах Ахемена загорелся желтоватый огонек восторга.
– Я сейчас обкончаюсь, – сказал он.
Пакор неопределенно хмыкнул.
Танк разворотил мусорные баки и ларьки, переехал ноги спавшего под баками бродяги. Бродяга, беззвучно крича и завывая, забился среди мусора, заскреб грязными пальцами асфальт.
Они остановились у последнего ларька – "ЕВФРАТТАБАК, ОПТОВЫЕ ЦЕНЫ".
– Возьми блок, – напутственно сказал Пакор.
Ахемен полез в карман, затем застыл: рука в кармане, взгляд остекленел, рот приоткрыт.
– Денег нет.
– Что?
– Деньги, говорю, с собой не взял…
– Чего не взял?
Они ошеломленно замолчали – и внезапно расхохотались, как сумасшедшие.
***
– Вон там, – сказал Ахемен. – За тем углом… Теперь уже близко.
Танк миновал маленькое пивное заведение – резная деревянная дверь, четыре ступеньки в подвальчик, забранные узорными решетками окна. Дом, где провел детство Ахемен, стоял в тихом дворике, окруженный липами. Старенькая изящная трехэтажка, на уровне второго этажа – легкие балкончики. Да и пивнушка по соседству была скромная, уютная, почти домашняя.
– Это что, ваш собственный дом? – спросил Пакор, одобрительно оглядывая дворик и строения.
– Нет, мы снимали здесь квартиру.
– Снимали? Тут что, сдается внаем?
– У родственников, – пояснил Ахемен. Он сжал губы в ниточку, кончик носа у него побелел. – Видишь окно на третьем этаже? Угловое? С геранью?
– Это герань?
– Ну, не герань, какая разница… Вон, где кот лежит…
– Кота вижу.
– Это было мое окно. Когда я болел, я сидел на подоконнике, ел мандарины и бросал кожуру в форточку.
– Да… – думая о чем-то своем, уронил Пакор.
Ахемен выбрался из танка, подошел к дому. Постоял, прислонившись к липе. Закурил. Дом смотрел на него беззащитно и доверчиво – всеми восемнадцатью подслеповатыми после зимы окнами. Кот потянулся и вспрыгнул на форточку. Ахемен усмехнулся. Кот был незнакомый.
Голые липы были уже подстрижены. Когда пушистая зелень окутает их, они превратятся в красивые шары. Срезанные ветви лежали на газоне.
В памяти зачем-то мелькнули стишки, которые Ахемен по первому году писал в стенгазету эскадрона:
Хоть повара у нас засранцы,
Но чтит уставы эскадрон,
И как затылок новобранца,
Клочками выстрижен газон.
Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки – семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода – благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье – он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) – в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.
И там, в дедушкиной комнате, последние силы оставляют мальчика. Он знает, что должен снять шубку и сапожки – сам. Няне недавно настрого запретили помогать. Мальчик должен поставить сапожки у камина, а шубку повесть рядом на специальном крючке. А потом он должен помыть руки.