Литература, как известно, оказывает на человека (если он читает) огромнео влияние.»…Поэт СОЗДАЕТ НОВЫЙ ОПЫТ, запечатлевая в читателе образ никогда не виданного ранее мира», – пишет М.В.Нечкина.
Кроме того, именно монристская литература впервые говорит с ребенком о таких серьезных вещах, как честь, мужество, любовь, смерть. Казалось бы, наивность изложения этих вопросов беспредельна, решение их упрощено, но человек, впервые начавший читать, не видит этой наивности. Для него чудо – печатное слово. Восклицательные знаки, которые насмешили бы любого реалиста, жгут его сердце. Заслуга литературы монризма в том и состоит, что эти проблемы решаются в пользу чести и мужества. Начав подражать героям монристских книг, человек уже не позволяет себе бесчестных поступков. С годами, впрочем, это может пройти.
Из ответов пятиклассников на литературную анкету. «Какие качества ваших любимых героев вы хотели бы перенять?» – «У своего любимого героя Спартака я перенял мужество и благородство», – написал один мальчик (сейчас это детский врач).
Но есть и злостные извращения монризма. Это уже не вторичная, а третичная литература, возросшая, как гриб, на стройном стволе монризма, сосущая его соки, похожая на него внешне и противоположная ему по существу. Она либо не выполняет воспитательной функции литературы, либо сознательно спекулирует ею.
Литературу халтуры можно разделить на три типа.
1. Социалистическая халтура.
Отличается ярко выраженной социальностью и занудством. Она не способна создать героев, которым хочется подражать, хотя довольно точна в оценках и описаниях исторических событий.
Вот два отрывка из «Книги для чтения по истории средних веков» (под редакцией академика С.Д.Сказкина), написанных разными авторами:
«…Двери трапезной шумно распахнулись. Раздались приветственные восклицания, самодовольный смех графа, хихикание служанок. Граф, его оруженосец, а затем и паж церемонно приникли к протянутой им руке графини,а паж при этом опустился на одно колено.
Когда все уселись, начались расспросы о герцогском дворе, об исходе турнира, на котором графине не удалось побывать из-за болезни. Граф обстоятельно отвечал, поощряемый вниманием графини, и прерывал свой рассказ лишь для того, чтобы сделать глоток вина. Когда любопытство графини было удовлетворено, а в бронзовом кувшине уже не оставалось вина, служанка, наклонившись к госпоже, что-то шепнула ей на ухо. Кивнув головой, графиня, подавшись вперед, задорно спросила:
– А моя просьба исполнена?
– Разумеется, – отвечал граф. – Ваш паж разучил прелестную песенку знаменитого трубадура Бертрана де Борна, которая вам так нравится. Герцогский трубадур несколько раз исполнял ее вместе с ним под аккомпанемент арфы.
– Мари, – приказала графиня служанке, – подай нам лютню, я сама попробую аккомпанировать моему славному пажу.
При этих словах паж с готовностью вскочил со своего места, откашлялся, выставил вперед одну ногу, закинул назад голову и запел:
Любо видеть мне народ
Голодающим, раздетым,
Страждущим, необогретым!..
– Браво, браво! – захлопала в ладоши графиня (которая, хлопая в ладоши, одновременно играла на лютне, надо полагать… – авт.)…
Бедный Франсуа, что с ним сталось! Его сердце разрывалось от обиды и негодования…»
«Через несколько часов Гаутзельм с товарищем валялись, связанные, в подземелье замка, а жителей селения сгоняли на площадь перед церковным входом. Затем выволокли провинившихся и на глазах у всех стали жестоко пытать. Слуги феодала прижигали тело несчастных раскаленным железом; священник домогался, когда Гаутзельм с другом продали свою душу дьяволу; монах в серой рясе готов был записывать сказанное. Но записывать было нечего. Оба товарища не проронили ни слова».[6]
Литературное произведение, даже не слишком хорошо написанное (не будем придираться к стилю приведенных отрывков, хотя «кивнув головой, графиня, подавшись вперед, задорно спросила» – фраза построенная более чем коряво) должно быть моделью действительности, ее схематическим повторением.
Существует понятие игровой модели, т. е. действительного поведения в условных обстоятельствах. Человек, принимающий участие в создании игровой модели, ведет себя по-настоящему в условных обстоятельствах, которые только имитируют настоящие. Военные маневры, тренировки спорсменов, обучение водителя машины на полигоне – все это виды игровых моделей, когда имитируется жизненно важная ситуация и человек, ничем не рискуя, вырабатывает определенные навыки, нужные ему в настоящей, а не условной жизни.
Произведение литературы, заставляя нас сопереживать, добивается аналогичного результата. Человек читает, сидя в кресле, у лампы, в теплой комнате. Герой романа бежит с каторги, спасает женщину, страдает, радуется, ненавидит, любит, хоронит друга. Читатель погружен в мир эмоций этого героя, он начинает чувствовать и страх, и отчаяние, и счастье, и ненависть, и любовь – все, что пережил герой, о котором он читает. Для этого ему не понадобилось бежать с каторги и т. д. Он по-прежнему сидит в кресле у лампы. Но в его духовный мир уже вошли все те чувства, которыми полон роман. Это и есть настоящее поведение в условных обстоятельствах.
Вернемся к нашим отрывкам.
Почувствовали ли вы «обиду и негодование» маленького Франсуа, подсмотревшего сцену в графском замке? Жаль ли вам Гаутзельма с другом? Жаль, конечно («раскаленное железо» и прочие ужасы), но как-то рассудком, а вот самого чувства жалости не возникает. Мы вышли из мира двух этих рассказов, не обогатившись ни одним движением души.
Ничего подобного не случается при чтении монристских книг. Вспомним хотя бы Диккенса: как живо реагировала публика Портсмута на пьесу с чисто монристским сюжетом! Если пример из Диккенса кажется неудбедительным, достаточно посетить кинотеатр, где идет «Зорро», «Апачи» или «Неуловимые мстители».[7]
В чем же тайна? В том, что проза соцхалтуры – дурная проза? Нет. Монристская проза тоже не блещет литературными красотами.
Но тайна есть. Работа академика М.В.Нечкиной, на которую я хочу сослаться, так и называется: «Загадка художственного образа».
«Художественный образ – отражение жизни, это общеизвестно. Но – удивительное дело – стоит образу попытаться вместить в себя «все» признаки жизненного явления, им отраженного, как – до предела отягощенный – он теряет полет, рушится, лишается силы.
Прежде всего – немыслимо вместить в слова все присущие жизненному явлению признаки. Попробуйте исчерпать их в описании чьего-либо лица, дивана, заката, леса – легко убедиться в невозможности этого. Всегда найдется что-либо «пропущенное». Структура художественного образа совсем иная. Он отражает, несет в себе, как правило, не только не все признаки, а даже просто немногие черты описываемого явления. Но волшебство их отбора состоит в том, что они, эти скупые, отображенные истинным художником признаки, вызывают в читателе представления о конечном, полножизненном богатстве явления. Это богатство восприятия сосредоточено в читателе, но ведает им поэт, писатель. Он знает тайну такого отбора нескольких, а иной раз и одного признака, который влечет за собой просто всё…
Функция образа с особой ясностью видна на примерах тех художественных текстов, которые составляют главное в сфере невысказанного и рождаемого лишь сознанием читателя. Маяковский умел делать это.
«Приду в четыре», – сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Здесь не сказано, что она не пришла. Тут ни слова не произнесено о том, что пережил по этой причине любящий человек. Но тут сказано, что она не пришла. Тут с огромной силой доведено до сознания читателя, что пережил по этой причине любящий человек…
Писатель стоит… у пульта управления! И вот по его писательской воле – нажим трех клавиш – и ток бежит сразу по трем проводам к вашему человеческому жизненному опыту.
И в ответ – вспыхивает симфония! Не три, а сто тридцать три «признака», и не только «признака», а множество понятий… Лежало что-то в подвалах души, в кладовых сердца, лежало и не шевелилось, не работало. А тут волею писателя восстало из мертвых, воскресло, соотнеслось одно с другим, заиграло, стало активным, нашло свое место в вашем объяснении жизни, захватило вас. Вы и не подозревали, что в вас такое сокровище».