В начале марта старый граф Фуа, Рыжий Кочет, с громкими криками примчался из Каталонии – верхом, почти без свиты, опасно оскальзываясь на обледеневших склонах. Исхудал дорогой от невзгод и волнения, на щеках белые пятна.
Влетел в аббатство святого Тиберия, едва ворота плечами не снес, рухнул с коня прямо в ноги аббату – и в рев. Разве не заплатил он аббатству пятнадцать тысяч мельгориенских солидов?.. Разве не присягнули – и он сам, и сын его, и племянник Коминж – во всем, что велено было?.. Разве не оставалась католическая вера в Фуа незамутненной?.. Разве не хранил свято мир?..
Уже скоро три месяца как ни с кем не поссорился Рыжий Кочет, и сын его, и племянник его Коминж – да когда такое бывало!..
Аббат над рыдающим стариком воркует ласково: все так, чадо, все так!..
Рыжий плачет и волосы на себе рвет, и головой о землю биться хочет, и ищет справедливости, и молит о защите, и припадает к стопам – только пусть святые отцы помогут ему клятого Монфора из Фуа выгнать.
Старика с промерзлой земли поднимают, под руки в кельи уводят, белые пятна на щеках меховой рукавичкой отирают, вина горячего в клокочущее горло вливают – осторожненько.
Симон де Монфор зарвался. Симон де Монфор занесся. Симона де Монфора, конечно же, призовут к ответу.
Рыжий в теплую постель благодарно пал и, уже засыпая, застонал, худо ему было.
Наутро, едва пробудившись, с новой силой кричать и плакать принялся. Ибо, может быть, впервые в жизни был старик Фуа кругом чист и прав перед католической Церковью и не ведал за собою ни единого греха против ее интересов.
Аббат сказал, что к Монфору уже послали человека.
Рыжий поуспокоился, попритих, стал Симона ждать, праведный гнев в себе лаская.
* * *
Спустя малое время прибыл в аббатство Симон. И ничего его, Симона, не берет – ни старость, ни усталость, ни невзгоды, ни непогода. Стрелы – и те, кажется, летают мимо, обходят Симона стороной: в такое тело угодить себе дороже.
И вот предстает Симон перед аббатом и стариком Фуа, выше обоих на голову. Ноги расставил устойчиво, крупные ладони на рукояти меча скрестил. Воздвигся – будто навеки утвердился, в пол впечатался изваянием. Зачем звали? Бойтесь теперь!
И на обвинителей своих взирает сурово и уж конечно без всякого страха.
Говорит ему аббат святого Тиберия:
– Слыхали мы, граф Симон, будто бы вы держите в жестокой осаде замок Монгренье?
А у Симона и мысли нет отпираться да оправдываться. Истинная правда, Монгренье осажден, ибо, думается Симону, так угодно Господу.
Аббат сдвигает брови.
– Отчего же, граф Симон, полагаете вы безрассудно, будто лучше нашего знаете, что угодно Господу, а что неугодно?
«…Посему Иуда со своим войском вдруг направил путь свой в пустырю к Восору и взял этот город, и избил весь мужеский пол острием меча, и взял все добычи их, и сожег его огнем; а оттуда отправился ночью и шел до укрепления. Когда наступало утро, и подняли глаза, и вот, народ многочисленный, которому числа не было, поднимают лестницы и машины, чтобы взять укрепление, и осаждают бывших в нем. Увидел Иуда, что началась битва и вопль города восходил на небо трубами и громким криком, и сказал воинам: сражайтесь теперь за братьев ваших. Он обошел врагов с тыла с тремя отрядами и затрубили трубами и воскликнули с молитвою; и узнало войско Тимофея, что это – Маккавей, и побежали от лица его, и он поразил их великим поражением…»
Некстати вспомнилось. А Симон стоит как камень, и удивительным образом начинает аббат прозревать и чувствовать – прав Симон. Не сам он себя Иудой Маккавеем назвал; но если подбирать Симону второе имя – лучшего не придумаешь.
А Симон говорит:
– Стою под Монгренье и жду, пока падет мне в руки, будто спелый плод. Ибо граф Фуа – еретик, и сын его склонен к ереси, и племянник его Коминж у себя еретиков привечает. Да они и не делают из этого тайны.
Тут Рыжий Кочет за плечом аббата багровеет. Хрипит – от возмущения полузадушенно:
– Я присягнул!.. Мы присягнули!.. Мы храним… уже три месяца!..
А Симон на него и не смотрит.
– Клятвам еретика цена грош и то не всегда, а лишь в торговое воскресенье. Их вера дозволяет лгать и присягать в чем угодно.
Рыжий осеняет себя неистовым крестом, он плюет себе под ноги, он кричит:
– Я католик! Я всегда держался латинской веры!
Симон же и бровью не ведет. Молчит тяжеловесно, будто булыжников наелся.
Аббат говорит Симону весьма строго:
– Граф Симон, вы должны снять эту осаду, ибо Фуа клятв не нарушает.
– Нет уж, – отвечает Симон аббату. – Монгренье выстроен в нарушение мирных клятв и в то время, пока граф Фуа находился под отлучением. Эта крепость должна быть снесена. Если уж граф Фуа, добрый католик… – Слова «порождения ехиднины» не прозвучали бы в устах Симона более ядовито! – …Если граф Фуа не хочет восстановить справедливость и уничтожить Монгренье, я сам сделаю за него это дело. Иисус мне свидетель, много грязи разгребли уже эти руки… – Тут Симон слегка шевелит пальцами, обхватывая рукоять меча еще теснее. – Я был золотарем Господним ради чистоты во всей Его вотчине. Не привыкать.
– Сын мой, я призываю вас утихомириться, смирить гордыню и перестать вещать от имени Господа. Вы должны снять осаду и…
– Отец мой, призовите лучше графа Фуа, коль скоро он такой добрый католик, оставить лицемерие и научите его истинной покорности.
И ушел, оставив Рыжего рыдать и злобиться, теперь уже бесплодно.
Аббат погружается в трудные раздумья: как бы так повернуть, чтобы Симон и вправду оказался чист и справедлив? Ибо к Симону лежало сердце аббата, а от графа Фуа отворачивалось, невзирая на пятнадцать тысяч мельгориенских солидов.
* * *
Великим Постом, незадолго до Пасхи, в Монгренье заговорили о том, что придется отдавать себя на милость Монфора.
– «Милость Монфора»! Вы представляете себе, мессены, какова может быть эта милость?
Мессены себе это представляли и потому омрачались и вздрагивали. Позорно, стыдно сдаваться победителю, а ненавистному врагу – еще и страшно. Больно уж разъярили Симона упрямые братья Петрониллы.
Тогда один рыцарь из бывших с ними, именем Драгонет де Мондрагон, хромой, от оспы безобразный, так сказал, улыбаясь голодным ртом:
– Я знаю Симона лучше вашего, ибо до прошлого года был с ним в добрых отношениях, а в Бокере я осаждал его человека, Ламберта, и о нем вел с Симоном переговоры.
Рожьер де Коминж нахмурился; однако Драгонета выслушали внимательно.
Он сказал:
– Граф Симон таков, что когда дает слово, то держит его. Нужно просить Симона, чтобы он позволил нам выйти из Монгренье свободными и с оружием. В обмен мы отдадим ему Монгренье без боя. Иначе он уморит нас голодом.
– Понадобится время, чтобы заморить нас до смерти, – заметил Рожьер. Ему не хотелось вести с Симоном переговоры. – А времени у Монфора нет.
Драгонет возразил:
– На такое дело время у него найдется.
Рожьер хотел было спорить, но Драгонет лишь усмехнулся криво и предложил проверить.
Вот так и вышло, что утром страстного четверга спустился с горы хромой рыцарь невысокого роста и, еще издали размахивая шарфом (какой нашелся, а нашелся красный), завопил, чтобы его, не убивая, доставили к Симону.
К рыцарю подбежали, оружие, заподозрив подвох, отобрали, но рук вязать не стали и так отвели к Симону.
Симон перезимовал. Был точно зверь, начавший по весне менять пушистый зимний мех на летний. Ну да ладно; ведь Драгонет еще хуже того выглядел, исхудал да почернел, и усы у него поредели.
Симон Драгонета сразу признал. Засмеялся.
– Опять вы?
– Я, – сказал Драгонет. И засмеялся тоже.
Симон пригласил его разделить с ним трапезу.
Поскольку для войны силы немалые надобны, то постов в эту зиму Симон не держал. Да и захотел бы – не смог, ибо хлеба в долине уже не было, весь давно истребили. Ели тощих весенних зайцев да птиц, какие попадались.