— Но у тебя уже есть моя любовь, — усмехнулся Гарри.
— За нее я тоже должен заплатить. И цена будет очень высокой.
Настало лето, и «Обесчещенная Лукреция» завоевала сердца знатных читателей, снова поразив их воображение богатством образов, хотя многие люди увидели в этом произведении выраженную более четко, чем в предыдущей поэме, нравственную проблему и более жесткий и зрелый взгляд на добродетель (не кажущуюся добродетель неискушенных, но ту, что приобретается с возрастом). Уильям знал, что актеры, некогда игравшие в труппе лорда Стренджа, а ныне выступающие как «слуги лорда-камергера», объединились со «слугами лорда-адмирала» для выступления в театре «Ньюингтон-Батс», но, судя по слухам, дела там шли из рук вон плохо. Во время его пьес о зверствах римлян и об укрощении строптивой публика откровенно скучала, и представления проходили при полупустых залах. Так что Уильям благополучно оставался простым поэтом и по-прежнему жил в доме своего друга. Ворох сонетов в резном ларце продолжал расти. Все это были стихи, которые никогда не принесли бы Уильяму славы, да он попросту не отважился бы читать их на публике: сонеты были предназначены для одного-единственного читателя… Сидни[41] рассказал всему свету о своей несчастной любви к леди Пенелопе Девере, сестре бравого Робина, лорда Эссекса; Дэньел[42] опубликовал свою «Делию», а «Идея» Дрейтона[43] уже давно ходила по рукам и зачитывалась до дыр; и хотя время от времени кто-нибудь поговаривал об «исполненных сладострастия сонетах господина Шекспира, имеющих хождение среди его самых близких друзей», но никакого подтверждения у этих слухов не было. Все-таки есть на свете вещи, которые не стоит предавать огласке.
Однажды жарким июньским днем Гарри сказал Уильяму:
— Собирайся. Сейчас мы поедем туда, где будут давать самое грандиозное представление. Ты такого в жизни не видал.
— Спектакль?
— Ага, можно и так сказать. — Гарри был возбужден. — И хватит вопросов!
— Уильям ни о чем и не спрашивал. — Это лучше, чем весь Сенека, вместе взятый. А названия этой пьесе еще нет. Его мы с тобой придумаем потом.
— А что за труппа играет?
— «Слуги ее величества». — Гарри захихикал. — Я уже приказал запрячь карету. Идем!
— Но последний куплет этого сонета…
— Оставь, сонет может подождать. Идем, а то еще опоздаем к началу.
Уильям чувствовал себя очень неловко, покачиваясь на мягких подушках в богатой карете, запряженной четверкой серых лошадей. Карета покатила на запад от Холборна. Занавески на окнах были опущены, чтобы защитить седоков от любопытных взглядов толпы, а также от жаркого летнего солнца, которое могло повредить аристократической бледности Гарри. Уильям приподнял уголок занавески и увидел, что в том же направлении движутся шумные толпы народа. Люди на ходу жевали хлеб с чесночной колбасой, некоторые несли с собой выпивку. Это были плебеи, чернь, толпа.
— Похоже, — медленно проговорил Уильям, — мы направляется в Тайберн[44].
— Вообще-то я знал, что долго держать тебя в неведении не удастся. Сегодня в Тайберне будет разыгран незабываемый спектакль. Робина просто распирает от важности, он ходит надутый как индюк, и имеет на это полное право. Он все-таки доказал свою правоту и ошибку королевы. Этот придурок, который совсем недавно был лекарем, получил из Испании огромный бриллиант. И те двое его сообщников тоже не остались внакладе. Что ж, зато теперь-то они получат по заслугам!
— Ты должен был сразу предупредить об этом, — обиделся Уильям. — Я не хочу на это смотреть!
Гарри рассмеялся:
— Невинный младенец Уилл! И это говорит человек, который с таким смаком описал, как: Тарквиний залез на Лукрецию, а в «Тите» упомянул все прочие мерзости этого проклятого мира. Мечты же идут рука об руку с явью. И если ты получаешь удовольствие от одного, то должен; вынести и другое.
— Я не стану смотреть.
— Еще как станешь. Ты выпьешь эту чашу до дна.
Карета неспешно катилась по узенькой улице мимо ветхих домов и покосившихся лавчонок; снаружи доносились гулкий топот множества лошадей и крики толпы. Теперь уже карета продвигалась с трудом: кучер то и дело хлестал кнутом зевак, которые, пугали лошадей или пытались пощупать богатую сбрую; лакеи громко ругались. Со всех сторон; неслись испуганные крики и проклятия, но в этом противостоянии побеждал сильнейший, и неудачники оставались позади. В Тайберне Уильям и Гарри наконец раздвинули занавески, впуская в карету! солнечный свет, и еще какое-то время молча обозревали толпу зевак, томящихся под жаркими лучами солнца. Рядом стояли кареты знати, и на крышах некоторых из них удобно расположились богато одетые зрители. Кое-кто из господ устраивался на запятках, предварительно согнав оттуда лакеев; более сдержанные благоразумно оставались в своих каретах. Все ждали начала казни…
— Я вижу Робина, вот он, — сказал Гарри, выходя из кареты. — Сегодня день его триумфа!
Юный Саутгемптон был прав. Около четырех лет назад Эссекс взял на службу Лопеса и сделал его своим агентом, потому что Лопес лучше, чем кто бы то ни было другой в Англии, знал, что происходит в Иберии. Однако Лопес завел обыкновение сообщать новости сначала королеве, а уж потом Эссексу, и тем самым сделал графа посмешищем для всего двора. Тогда Эссекс затаил злобу на Лопеса и даже выступил с обвинениями против него, за которыми последовала новая насмешка королевы; более того, это был уже явный упрек: значит, доктор Лопес покупал сильный яд и расплачивался за него испанским золотом? Неужели он задумал совершить убийство? Но настоящий яд скрывался в воспаленном воображении Роберта Девере, а вовсе не в лекарском сундучке маленького еврея, ставшего одним из приближенных королевы. И вот четыре года упорного труда дали свои плоды, и их финалом должен был стать этот солнечный июньский день.
— Это триумф! — повторил Гарри. — Я подойду к Робину. — Разряженный в пух и прах Эссекс в это время пил вино в компании своих подхалимов и заливался по-детски радостным смехом. — А ты оставайся здесь. И если не хочешь смотреть, то просто закрой глаза. — И он снова усмехнулся.
Осужденных было трое. Помощник палача опустился на колени и деловито стучал молотком, укрепляя одну из досок на помосте. Тут же, сложив мускулистые руки на груди и приосанившись, стоял и сам палач, очень похожий на вошедшего в образ Аллена, которому не было нужды ничего говорить, так как все было ясно и без слов. Высоко в небе, пронзительно голубом и прозрачном, словно хрусталь, кружили коршуны. Откуда-то со стороны послышался шум: приближались позорные повозки, за которыми в воздухе вырастали клубы удушливой пыли. Один из возниц — беззубый мужик с физиономией идиота — громко приветствовал своих знакомых, замеченных им в толпе. Люди закричали и стали плевать в неподвижные фигуры, привязанные к повозкам. Молодая женщина, стоявшая впереди Уильяма, начала подпрыгивать — отчасти для того, чтобы лучше видеть, отчасти чтобы дать выход охватившему ее нетерпению. Родители брали на руки детей и сажали их себе на плечи. Несколько других помощников палача притащили откуда-то огромный железный котел и четыре котелка поменьше, над которыми клубился пар. Под смех и одобрительные крики толпы кипяток из котелков был вылит в большой котел. Один из подручных сделал вид, что собирается выплеснуть содержимое своей посудины на зрителей, стоящих у самого помоста; толпа всколыхнулась и в притворном испуге, смеясь, попятилась назад. Повозки тем временем достигли места казни. И теперь…
Это был Ноко. Или как его там звали? Ноко, нет, Тиноко. Чужеземное, какое-то языческое имя… Он должен был стать первым. Теперь этого дрожащего смуглого человека в белой рубахе грубо отвязали от повозки, сорвали рубаху. Палач поднял над головой нож — остро наточенное, до блеска отполированное лезвие сверкнуло на солнце; толпа ахнула и притихла. Палач отдал приказ, ведь в его обязанности не входило набрасывать веревку на тонкую длинную шею; это была работа первого подручного; Тиноко, с трудом передвигая ноги и дрожа от страха, под смех толпы был возведен на помост. За спиной у него, позади виселицы, на узком, грубо сколоченном подиуме уже дожидался палач. Это был помост на помосте. Палач был молод и мускулист; он зашевелил губами, ругаясь, и старательно затянул пеньковую петлю на шее своей жертвы. И затем Уильям увидел, как шевелятся губы обреченного, словно произнося слова молитвы; Тиноко попытался молитвенно сложить дрожащие руки, но это ему так и не удалось. Петля была накинута и затянута; в наступившей тишине послышался хрип задыхающейся жертвы. Второй подручный резко выбил лестницу. Лишившиеся опоры ноги задергались в воздухе, но выпученные от ужаса глаза все еще моргали. И тут началось действо, требующее гораздо большей точности, чем ремесло Уильяма: не дожидаясь хруста шеи, палач подошел с ножом к висельнику и одним махом вспорол тому живот от сердца до паха. Быстро перекинул нож из правой руки в левую и затем погрузил свой окровавленный кулак внутрь качающегося тела. Первый помощник взял из рук наставника кровавый нож и осторожно вытер его о чистую ткань, в то время как взгляд его был прикован к рукам потрошителя. Палач вынул руку из разреза и поднял высоко над головой, так, чтобы видели все, окровавленное сердце; потом достал другой рукой груду кишок. Толпа разразилась радостными криками; стоящая перед Уильямом женщина прыгала и хлопала в ладоши; малыш, сидящий на плечах у отца, равнодушно сосал палец, не понимая этих взрослых игр. Алая кровь лилась рекой. Потом, так как веревку предстояло использовать снова, петля была ослаблена, и истекающее кровью тело сняли с виселицы. Палач кинул сердце и внутренности в дымящийся котел и вытер руки полотенцем. Толпа стонала от восторга: своей очереди дожидались еще две жертвы… Подручные передали палачу тесак, который казался грубым и неуклюжим по сравнению с предыдущим инструментом, но был таким же острым — это стало ясно по тому, как палач одним махом перерубил кости при четвертовании: сначала отлетела голова, потом руки и ноги. Превратившееся в обрубок тело было показано толпе, после чего все куски полетели в стоявшую у помоста корзину.