— Сегодня, — объявил милый мальчик, — мы отправимся на прогулку по реке.
Сказано — сделано. На водной глади играли ослепительные солнечные блики, слышался тихий плеск воды, на веслах сидели гребцы в ливреях, и новенькая барка, над которой был натянут полотняный шатер, неспешно плыла в сторону Грейвсенда, увозя на своем борту шумную компанию смеющихся молодых людей. Эти юноши очень отличались от скромно одетого поэта, покорившего юридические школы и университеты неповторимостью и сладкозвучием стихов. Здесь было всего вволю: и вина, и холодного мяса дичи, и прочих яств, но чем выше поднималось солнце, тем все более неловко чувствовал себя Уильям. Он видел себя со стороны: безродный выскочка без титула и богатства, простенькое колечко на руке, одет прилично, но очень скромно. Его охватило отвращение при виде одного господина, которого все запросто называли Джеком: этот вельможа хохотал разинув рот, набитый недожеванным мясом. Этим юношам было нечем заняться, они изнемогали от ennui[35] (очень подходящее определение, предложенное мастером Флорио) и прятали пораженные недугом безделья тела под шелками и гобеленами. Но вот солнце снова вышло из-за тучки, и. молодые люди снова ожили и обрели былую живость, раскрываясь навстречу воздуху и свету. Эти юноши были подобны лебедям, что покачивались на волнах, провожая барку, — жадным и равнодушным птицам. А кружившие в ясном июньском небе коршуны служили лишним напоминанием о том, какая участь ожидает всякую бренную плоть.
— Интересно, когда снова откроются театры?
— Трудно сказать… чума все еще уносит тридцать жизней в неделю.
— А вот меня представления не интересуют. Там одна пошлость и кровь льется рекой.
— Ну, тогда всегда есть Лили и его мальчики. — Грубый многозначительный смешок. — Непорочные, словно лилии, мальчики Лили.
— Неужели человек не может стать выше всей этой мерзости — выше крови, низменных страстей и ночного горшка? Ведь любовь…
Хорошо, он даст им то, чего они хотят, и превратит свое ремесло в настоящее искусство. Воображение Уильяма рисовало прекрасную сцену с занавесом и декорациями, надежно защищенную от палящих лучей солнца, от ветра и от прочей непогоды. На этой сцене благообразные актеры талантливо разыгрывали остроумный диалог, и не было ни вульгарного шутовства Кемпа, ни окровавленных мечей, ни пафосных монологов в исполнении Аллена. Уж он бы постарался вложить в уста этих разряженных марионеток нужные слова! Уильям грустно вздохнул, понимая, что ему суждено до конца своих дней быть между двух миров — между небом и землей, между разумом и чувствами, между действительностью и мечтами. Всегда один, чужой в любом обществе, он добровольно обрекал себя на мученическую жизнь поэта.
— Ты все чаще посвящаешь свои сонеты женитьбе. Мало того, что мои мать и дед постоянно твердят мне о свадьбе, а мой достопочтенный опекун даже невесту подыскал, так вот теперь и ты туда же. Мой друг и личный поэт вступает в тайный заговор против меня. — Генри в сердцах швырнул новый сонет на стол. Осенний ветерок подхватил легкий листок, и тот, с шелестом соскользнув со стола, спланировал на ковер, где на зеленом фоне резвились искусно вытканные дриады и фавны.
Уильям улыбнулся, близоруко вглядываясь в перевернутые строчки:
Потомства от существ прекрасных все хотят, Чтоб в мире красота цвела — не умирала:
Пусть зрелая краса от времени увяла —
Ее ростки о ней нам память сохранят…[36]
Сам он думал, что выполняет возложенную на него обязанность как нельзя более осмотрительно и деликатно. В случае успеха этой затеи худощавый итальянец посулил ему щедрое вознаграждение. Ведь Уильям не был аристократом и не владел несметными богатствами и поместьями; он должен работать ради денег. Ее милость, немолодая, но все еще очень привлекательная графиня, женщина лет за сорок, до боли сжимала его руки своими длинными, унизанными перстнями пальцами. Спасибо, милый друг, огромное вам спасибо. Просто божественная песнь Аполлона после слов Меркурия… И Уильям осторожно сказал Гарри:
— Друг должен поверять другу все, что есть у него на сердце. А уж тем более поэт. Но боюсь, все это напрасно. Допустим, если я сейчас умру, то после меня, по крайней мере, останется мой сын. И имя Шекспир не исчезнет, род не прервется, — уверенно сказал он. Однако затем к нему вернулось чувство вины и отвращения к самому себе, хорошо знакомое по прежней актерской жизни: он снова зарабатывал деньги, лицемерно произнося проникновенную речь и беспомощно сознавая, что слова созданы для того, чтобы скрывать истину. Сначала было слово, и слово это было ложью. — Но ведь я никто, я ничего из себя не представляю. — Протянув к Гарри руки, он раскрыл обе ладони, показывая, что они пусты. — А за тебя мне очень страшно, ведь смерть может подстерегать повсюду — ив чистом поле, и на улице. Вон на прошлой неделе от чумы умерло больше тысячи человек. И что тогда? Что останется после тебя? Несколько не самых лучших портретов и один-два сонета? Тебя же просят всего-навсего о том, чтобы ты дал продолжение своему роду, не дал ему умереть.
— Ну да, семья превыше всего. Обычная песня. — В голосе юноши слышалась горечь. — Прежде Ризли, а потом уже Гарри. Мастер РГ.
— В женитьбе нет ничего страшного, это самое обычное житейское дело. Мужчина женится ради продолжения рода, но он может оставаться свободным, как и прежде.
— Как ты, например? Если человеку приходится сбегать от жены в другой город, могу себе представить, что это за свобода такая. А в своих пьесах ты мечтаешь об укрощении строптивых.
Да уж, подумал про себя Уильям, я всегда недооценивал этого мальчика, ставшего в пятнадцать лет магистром искусств. Его ум и красота обратили на себя внимание самой королевы, а я тем более был смущен его красотой. Похоже, мысль о королеве посетила обоих собеседников одновременно, так как в следующий момент Гарри сказал:
— Что же до всей этой болтовни о наследниках и древних династиях, то сама королева показала всем нам отличный пример.
— Королева — женщина.
— Ну и пусть. Если уж роду Тюдоров суждено прерваться, то пусть Ризли тоже уйдут в небытие.
Уильям улыбнулся, его забавляло то, как эти грозные слова срываются с капризных девичьих губ.
— Что ж, вряд ли нам стоит беспокоиться о преемственности власти. Там и без нас обо всем позаботятся, — шутливо сказал Уильям. И затем, отойдя к окну, насвистел несколько тактов из известной баллады. Гарри тоже знал ее: «А красавчик Робин мне милее всех».
— Ты становишься слишком фамильярным.
Удивленный Уильям обернулся:
— Из-за свиста? Мне что, и посвистеть уже нельзя?
— Свист тут ни при чем. Ты вообще ведешь себя чересчур фамильярно.
— Так ведь я был всемерно поощряем к этому вашей милостью. Прошу нижайше извинить меня, милорд. — Он говорил нарочито жеманно и закончил свою тираду глубоким реверансом. Гарри был смешон: он злился и капризничал, как девушка во время менструации. — Достопочтенный милорд, — добавил Уильям.
Гарри усмехнулся:
— Ну ладно, если уж я достопочтенный милорд, то давай продолжим в том же унизительно-подобострастном духе. Кстати, подними с пола свой сонет. — Юноша не умел долго злиться.
— Ветер его сбросил на пол, пусть ветер и поднимает.
— Но я же не могу приказывать ветру.
— И мне тоже, милорд.
— Нет, вот как раз тебе-то и могу. А если ты не подчинишься, я велю бросить тебя в подземелье, кишащее жабами, змеями и скорпионами.
— Мне не привыкать.
— Ладно. Тогда я велю тебя выпороть. Нет, я сам буду стегать тебя кнутом по спине. Сначала порвется камзол, потом лопнет кожа, и из раны хлынет кровь. Обрывки кожи, камзола и плоти — это будет одно сплошное месиво. — Даже в игре его не оставляла склонность к жестокости. Гарри был наделен властью, дававшей ему право делать больно другим, и он с радостью этим пользовался.