— Сейчас не время дурачиться, — строго сказал Хенсло. — Каждую неделю от чумы умирает больше тридцати человек. Так что вам лучше не терять времени даром и отправиться в дорогу, а меня оставить наедине с моими делами.
— Мы подождем еще немного.
— Что же, жди, если хочешь, но только потом не приходи ко мне занимать денег. Видит Бог, давать мне вам в долг нечего.
— О Уилл, наш Потрясатель, сжалься над убогим, подай всего одну крохотную серебряную монетку. У меня во рту пересохло, страсть как хочется хлебнуть чего-нибудь холодненького. А я уж для тебя так расстараюсь… Выполню все, что только пожелаешь.
Уильям лишь угрюмо покачал головой. Перо замедлило свой бег по бумаге. Строфа никак не выходила.
— Я сам никогда не беру денег в долг, а значит, не обязан и одалживать. Разве только, — поддразнил он приятеля, — под проценты. Скажем, по кроне с фунта и фунт твоей шкуры в залог.
— Да ты просто жмот вонючий.
— Не-а, я чистый жмот, — улыбнулся Уильям. — Я совсем недавно мылся.
— Интересно знать, в чью в постель он лазает?
Но ни к кому в постель он не лазал. Совсем ни к кому. Женщины его больше не интересовали: это отвлекало от работы, а он должен был двигаться вперед, к своей цели. И теперь Уильям трудился над своей поэмой:
Стоит зайчонок бедный у пригорка На задних лапках, обратившись в слух, Он за врагами наблюдает зорко, К заливистому лаю он не глух.
В тоске больного он напоминает,
Что звону похоронному внимает[32].
Это воскрешало в его душе воспоминания о юности, о жизни в Стратфорде. Но сейчас сочинительство уже не было детской игрой со словами, которые нужно было нанизать, подобно красивым камешкам, на нить старого мифа, в подражание возвышенному и тяжеловесному стиху «Метаморфоз Сциллы» Лоджа. В то же время Уильям не нисходил и до веселой пошлости Марло в его незаконченной поэме «Геро и Леандр». Придуманный им образ был собирательным, соединившим черты деревенского поэта, который попал в сети любвеобильной женщины старше себя, и изнеженного английского графа, которого хотели во что бы то ни стало женить (женись; твой долг — произвести на свет наследников; к тому же леди Элизабет такая замечательная девушка, она влюблена в тебя без памяти). В какой-то момент Уильям безучастно подумал о том, что если у него и возникнет любовь, то из этого непременно нужно будет извлечь выгоду. Хватит, он и так уже достаточно настрадался.
Последние строки поэмы были написаны в начале апреля. Эта затея казалась Уильяму уже совершенно безнадежной, и тем не менее он испытал огромное облегчение, закончив рукопись. Он перечитал свое творение от начала до конца и почувствовал презрение к самому себе: стихи показались глупыми и бесталанными, и он с трудом удержался от того, чтобы не изорвать рукопись в клочки и не развеять их по реке (наверняка к нему тогда сплылись бы лебеди, решив, что он хочет их покормить). Но потом Уильям успокоился и подумал: «Может быть, это и не гениально, но уж во всяком случае ничуть не хуже, чем пишут другие. Я не могу потратить всю свою жизнь на то, чтобы потакать пристрастиям одного ценителя прекрасного и капризам другого. Если я до сих пор не разбогател, то нужно понять, почему у меня ничего не получается; или же смириться и продолжать влачить нищенское существование лицедея». И затем он стал целыми днями ходить по улицам, сочиняя послание юному лорду. Эта задача оказалась куда труднее написания поэмы.
Боюсь, не оскорблю ли Вашу милость… В Лондон пришла весна. На дверях домов все еще красовались грубые кресты, но свежий ветерок уже доносил до Уильяма запах травы и тонкое позвякивание коло-кольца на шее у отбившегося от стада барашка. Пирожники и торговцы цветами наперебой нахваливали свой товар. Посвящаю Вам мои строки, нет, не так, мои слабые строки… Из лавки цирюльника раздались звуки лютни, и звонкий голосок напевал жалобную песенку. И не подвергнет ли меня суровому порицанию… нет… и не осудит ли меня свет за избрание столь сильной опоры… В Темзе плавали трупы со связанными за спиной руками: наверное, их прибило к берегу после наводнения. …для такой легковесной ноши… Паривший в небе коршун выронил из когтей кусок человеческой плоти. Но если поэма понравится Вашей милости, я сочту это высочайшей наградой… Из грязной таверны доносился нестройный хор пьяных голосов, выкрикивающих какие-то разухабистые куплеты. …и поклянусь посвятить весь свой досуг неустанному труду… В толпе деревенских ротозеев шныряли воришки. …пока не создам в Вашу честь творение более достойное… Из переулка выбежал хромой мальчишка, деловито тащивший куда-то свиную голову. …Но если этот первенец моей фантазии окажется уродом… Мимо смиренно прошли два монаха, они тихо переговаривались между собой. …я буду сокрушаться о том, что у него был такой благородный крестный отец… Из корзинки торговца рыбой нестерпимо воняло тухлой селедкой. …и никогда больше не стану возделывать столь неплодородную почву… Из-за угла выехала грохочущая повозка. …опасаясь снова собрать убогий урожай… Внезапно солнце выглянуло из-за туч и ярко осветило белокаменные башни. …Я предоставляю свое детище на Ваше милостивое рассмотрение… Худенькая девчушка-оборванка жалобно плакала и просила милостыню. …и желаю Вашей милости сердечного довольства… Старый одноглазый солдат спрятался в темном проулке и мусолил беззубым ртом кусок хлеба. …и исполнения всех Ваших желаний… На воротах Темпл-Бар красовались черепа. …для блага света, возлагающего на Вас свои надежды. Далекие звуки музыки — корнеты и волынки. Покорный слуга Вашей милости… Запряженная в повозку ломовая лошадь громко зафыркала. …Уильям Шекспир.
— Вот оно как бывает; один выходец из Стратфорда написал книгу, а другой ее печатает, — сказал Дик Филд. Он все еще говорил с сильным уорвикширским акцентом.
Филд стоял посреди своей мастерской: серьезного вида толстяк в рабочем фартуке, одна щека испачкана в типографской краске. У печатного станка суетился подмастерье, негромко насвистывая мелодию, за столом в углу сидел мальчишка, осваивающий азы переплетного дела. Работа у Филда шла хорошо: после смерти своего хозяина, француза Ватролье, Дик женился на его вдове и сам стал хозяином мастерской. К нему пришел заслуженный успех, ведь к тому времени Филд стал искусным мастером-печатником. Взять хотя бы перевод «Неистового Орландо» (кажется, работа Харрингтона?) — книга получилась просто загляденье. И даже если не принимать во внимание то, что они с Филдом были земляками, Уильям правильно сделал, что принес к нему свою, поэму. Теперь он с благоговением взял готовый том из рук Филда, и его вдруг охватило смешанное чувство гордости и стыда. Ему было странно и страшно, он вдохнул запах свежей типографской краски и бумаги, и у него закружилась голова. Книга, его книга… Теперь уже в этом не было никакого сомнения: текст, набранный в типографии, выглядел совершенно иначе, чем теплые, потрепанные, перечеркнутые, испещренные поправками, любимые и ненавистные рукописные листы, где каждая строка была неповторима (ведь почерк у каждого человека свой. Вот титульный лист — «Венера и Адонис», а ниже: «Его милости достопочтенному Генри Ризли, графу Саут-гемптону и барону Тичфилду…» Теперь все мосты были сожжены. Книга должна зажить своей собственной жизнью в безразличном и безликом мире, которому нет никакого дела до неизвестного автора. В мире, где никому не делается поблажек и снисхождения, где нет посредников в лице актеров, которые могли бы своей талантливой игрой сгладить возможные погрешности и Шероховатости. Теперь Уильям оставался один на один с читателем. С одним-единственным читателем…
— Да, — согласился он. — Стратфордский поэт и Стратфордский печатник. Мы еще покажем Лондону, на что способен Стратфорд.
Фидд откашлялся.
— Говорят, ты навсегда уехал из Стратфорда. Я слышал эти сплетни на похоронах моего отца. Твой отец помогал оценивать имущество и сказал, что ты обещал два раза в год приезжать домой.