3
Из того, что она рассказывала, мало-помалу вырисовывалась следующая картина. Их племя, не знавшее письменности и не желавшее ничего записывать («потому что все и так есть и всегда будет – зачем же сохранять?»), жило в этих краях с незапамятных времен, рассеявшись по огромной территории. Волна, по неразумию захватчиков писавшаяся Волгой, и Дон, и Нева, за которую к северу селиться было нельзя, потому и нева, не ваша земля дальше, – все было их собственностью, их заговариваемой и свободно родящей землей, на которой стояли печки-самопеки, яблони, клонящие ветки долу под тяжестью даровых плодов, и вся земля была сплошной скатертью-самобранкой, не требовавшей ухода: бери не хочу. Она кормила их вольно и щедро, без принуждения, как мать кормит сына, как корова поит телка, – и длился этот золотой век, пока не набрели на них степняки, не знавшие никаких ремесел, но умевшие столь хитро и изобретательно торговать плодами чужого труда, что вскоре все оказались их должниками. В степняках губернатор не без легкого изумления признал ЖДов; он догадывался, конечно, что русский народ не любит хазар, но что вражда эта уходит корнями в столь глубокую древность – понятия не имел. Официальная историография утверждала, что ЖДы пришли на русскую землю не ранее восемнадцатого века, после очередного раздела Польши, а до того князь Владимир настрого запретил им даже приближаться к границам, отчего Россия и выстояла, не поддавшись бесовскому влиянию, погубившему Европу. Хазары порывались, конечно, присваивать наши коренные земли – но с тех пор, как им радикально отмстил вещий Олег, о них не было ни слуху ни духу. Правда, ЖДы упоминались в послании Минина, но мало ли кто пришел тогда на Русь с ляхами! Из сказок Аши выяснялось, что хазарское иго было прежде монгольского – да, пожалуй, и пострашней; из дальнейших рассказов Алексей Петрович понял, что в темной народной памяти все перепуталось и монголы давно уже были тождественны степнякам – собственно, и на поле Куликовом хазар бился с русским; но печальнее всего было ему сознавать, что и русские были тут, судя по всему, пришлыми. Аша столь решительно отмежевывалась от них, что это не могло быть ее личным заблуждением, собственной фантастической выдумкой: речь шла о чем-то гораздо большем, о древнем и общем предрассудке. «Ты не наш, и грех мне, что я полюбила тебя», – повторяла она. Напрасно губернатор поначалу убеждал себя, что у этого странного племени всякий личный проступок отчего-то приобретает черты национального предательства и всякая любовь к чужаку преображается в любовь к захватчику. «Посмотри на себя – разве ты наш? У тебя и руки не те, и глаза не те. Оттого я и люблю тебя».
Так, в изложении Аши, и выглядела вся русская история: коренное население отчаялось умилостивить хазар и, стеная под их каббалой (слово «кабала» тут же получило исчерпывающее объяснение, – то-то зря лингвисты ломали над ним голову!), обратилось к воинственному северному племени, кочевавшему поблизости и собиравшему дань со встречных: вы воины, придите, выгоните хазар! Те пришли и выгнали, и пожгли хазарскую столицу, и принялись княжить сами – да так, что аборигены взмолились о пощаде и заплакали по хазарам. На смену так называемому призванию варягов, о котором русская историография сообщала подробно и со вкусом, случилось призвание хазар, о чем оная историография по понятным причинам молчала; то, что получило название ига, было не чем иным, как возвращением хазарства по личной просьбе коренного населения.
Под северянами оказалось не легче, чем под хазарами: они не торговали, брали не хитростью, не уговорами, а грубой военной силою, – и вместо того, чтобы дать народу тихо плавать на родной земле, принялись вербовать его в свои косматые дружины. Коренное население воевало плохо, а потому варяги кидали его в бойню, как дрова в печку: воевать не всякий может, но умереть ума не надо. И шли, и умирали, и завоевывали ненужные земли, – а те, кто мог еще бежать, подавались дальше, в бега, в леса, прочь от родной плодородной земли. Так осваивали они сырые пустоши, за которыми нет жизни, холодные снежные пространства, где, чтобы уговорить землю вырастить хотя бы луковку, приходилось часами отогревать ее собственным убогим теплом; так уходили они в горы, на каменистую почву, отродясь не родившую ничего, кроме волчцов и терний; так забирались во мшистые и каменистые леса севера, откуда даже варяги сбежали, отчаявшись договориться с неплодной, болотистой землей, – и часами, днями, месяцами вымаливали у нее росток, клубенек, ягодку. Не в силах стряхнуть варяжское иго, туземное население разбегалось – и скоро в Сибири начинал произрастать дикий лук, леса заселялись ягодой, из болот проклевывались кислые стебли щавеля.
– Слушай, – не выдержал губернатор. – Почему вы терпели это иго? Почему вам было не сбросить его?
– Да ведь мы не по этой части, – изумленно ответила Аша. – Плавать – мы, договариваться – мы. Но воевать – как воевать? У нас силы на это нет.
– То есть, ты хочешь сказать, у вас нет воли?
– Воля – наше слово, – ответила она упрямо, – воля – это то, что у волков. У волков есть, но волков сколько? Пять, много шесть из ста. Можем и мы, вот Олега ихнего смогли. Он наших волков встретил, они ему и сказали волчье слово.
От волчьего слова смерть где хочешь настигнет, это никогда не ведомо. Может, от коня, а может, шишка на голову свалится: от волчьего слова нет спасения. Но волков мало, а народу еще много было. Что же мы могли? Вот и расходились. А на иное и у волка воли нет. У меня вон сколько воли, а я с тобой. Есть и на меня сила.
– И вам проще было сбегать в леса и болота и договариваться с этой землей, чем один раз как следует вломить степнякам?
– А как же им вломишь, – тоскливо говорила Аша. – Мне булочку-коченьку убить трудно, а ты говоришь.
– Булочку? – переспрашивал губернатор. Все-таки иногда, лунными ночами, ему становилось страшно с ней: существо из другого, вовсе чужого мира лежало рядом.
– Курицу по-вашему, – поясняла она со вздохом. – У нас курица – тот, кто курит, костер палит.
4
Так и шло чередование. Губернатор четко прослеживал народную версию истории по легендам и притчам, хранившимся в путаном сознании Аши: одному человеку было не под силу выдумать целую мифологию. Варяги и хазары сменяли друг друга с почти математической ритмичностью: раз в сто лет они устраивали побоища и мутузили друг друга. Собственно говоря, побоища устраивались иногда и без их участия: приходила пора – и в России случалась революция, но и она не кончалась ничем, потому что превращалась в обычное северно-степное побоище. Вместо того чтобы освободить коренное население, она отбрасывала его назад на очередной виток, и все приходилось начинать сызнова, чтобы вновь дойти до точки неразрешимости; все вскипало, выкипало и снова кончалось ничем. Варяги и степняки использовали любой предлог, даже внешнюю агрессию, для выяснения собственных многовековых отношений; воевать приходилось коренному населению, которое хоть и обучалось кое-чему, но попрежнему испытывало страшные муки, нажимая на курок. Умирать им было проще, чем убивать. Были, конечно, попытки разделить Россию – так, чтобы отдать половину варягам, а половину степнякам, но терпеть друг друга рядом они никак не были готовы. Первую такую попытку предпринял Иван Красный – Грозным его, кажется, прозвали варяги, потому что звучало красивее, а Красным он был провозглашен по причине своей кровавости. Красный отдал опричнине лучшие земли, а прочее выделил земщине, – но и этой мерой ничего не добился. Когда с разделением не выгорело, Красный задумал помириться с хазарами, приблизил степняка Курбского – но и того пришлось удалить, и переписка их дышала неподдельной взаимной ненавистью. Хазары вечно отстаивали свободу – хотя это почти всегда была свобода подыхать голодной смертью; северяне отстаивали долг – хотя это всегда был долг подыхать за других; коренное население чувствовало краткую передышку лишь во время очередной стычки – и потому каждой революции ждало с надеждой: «Просто, пока вы раз в сто лет друг друга колошматите, нам вздохнуть можно».