Писательский ряд на Сенной являл собою зрелище гротескное – как почти все тогдашние зрелища: нищета и жалкость дошли до такого абсурда, что перестали вызывать слезы, а только дряхлый, мудрый смех, каким, должно быть, последние римляне смеялись над собою и галлами. Где-то в тайных, полулегендарных питерских подвалах еще выменивались драгоценные рукописи на такие же сказочные, недостоверные вещи – фунт масла, окорок; но на Сенном торговали в основном литературой русского золотого века, наивными альманахами, где шла площадная литературная борьба, где ловили оппонентов на опечатках и с витиеватым многословием намекали на их тайные грешки – проигрался, донес, жил на содержании… Публика была самая живописная и разношерстная: тут было начало распада петербургской школы – заумники, «ушкуйники», пустоглоты, ничевошники, метафористы, аквилеги, людоходы и вовсе уж загадочные квазеры. Тут тихо стоял похожий на гнома седобородый Труфанов с пачкой узорчато переписанных «Северных старин», якобы собранных во время радений под Архангельском, – на деле же взятых из сборника былин и обработанных до полной невнятицы; был замечен со своей кодлой распевавший похабщину Несеин («А прозванье-то мое – от того, что крестьяне мы не простые: не сеем, не жнем; крестьяне не по труду, а по нутру»). Пару раз пришел Мельников – повидаться с товарищами своих загадочных странствий; он раздавал местным полусумасшедшим крестовские пайковые папиросы и расспрашивал о знакомых бродягах, сведения о которых приходили по всероссийскому беспроволочному телеграфу. Что Константин? что Филимон? цел ли Рыжий Полковник? Все были живы, слава Богу; болышшство подались на хлебный юг. Одна беда – крестьяне уж очень озверели. Из темного разговора заумников, впрочем, немногое можно было понять. Барцев забегал сюда при первой возможности. Он еще оставался на Крестовском, не видя разницы между уходом и неуходом. И Льговский был прав, и Корабельников мил, а горячая каша – не последнее дело. Стечин, Аронсон и маленький, бледный Альтергейм (с пятнадцатого года в силу известных причин вся его семья писалась Альтеровыми) рылись в книжных развалах под равнодушным, отсутствующим взглядом букиниста, который, кажется, и не стал бы преследовать вора, – но в книжных рядах не воровали. Там их и увидела Ашхарумова: трудно было не узнать рыжего, широколицего, смешного малого, читавшего бессмысленные стишки у Зайки. Прав он был: при всей несвязности стишков она до сих пор помнила пару строчек. «Отвечает ирокез: я желал бы наотрез». Она поймала взгляд Стечина, помахала ему и подошла.
– Видите, Маша, Альтергейма в действующую армию провожаем, – сказал Стечин с непонятной интонацией – то ли гордясь, то ли, как всегда, насмехаясь. – Это поразительно: знаете, что я недавно слышал от одного сумасшедшего математика? Чем меньше для события предпосылок, тем больше вероятность, что оно случится. Ей-Богу, начинаю думать, что история движется по этому закону. Не говорю уже про всю прошлогоднюю заваруху, но призвать Альтергейма… Можно жарить соловья, но жарить морского конька…
– Ничего не понимаете вы со своим математиком, – ровным, бледным, бумажным голосом сказал Альтергейм, не переставая листать тонкими пальчиками французскую книжечку in octavo. – Надо же посмотреть, в чем там дело. Я открыл способ соединять далекие слова, способ вытолкнул меня к соединению с далеким материалом.
– Это надо Льговскому рассказать, – кивнул Барцев. – Он тоже все: материал, материал…
– Нет, это, право, удивительно, – продолжал Стечин. – Что б им, кажется, призвать меня? Ну, хоть Павла? Одень его в шинель – и готов Кузьма Крючков. Но Альтер, Господи! Отец старик, мать, сестренка четырнадцати лет, студент университета, все детство проболел… Лотерея там у них, что ли? У меня в квартиру напротив вселилось пролетарское семейство: здоровяк на здоровяке, два брата с женами. Ни одного дня их трезвыми не видел. Напьются – бьют детей, топором перила рубят, соседи боятся нос высунуть… Отчего их никто не призовет? Или они теперь хозяева, а мы работники? Но при таких работниках недолго им кормиться…
– Надо же посмотреть, в чем там дело, – ровно повторил Альтергейм.
– А что, не являться никак нельзя? – спросила Ашхарумова.
– Можно, вероятно – Альтергейм пожал плечами. – Но скучно… Допустим, я уйду из дома; перееду к тетке… тетка с сыном живет, как с мужем. Очень мне интересны их игрища. Если все равно из дому, так лучше хоть подальше от города…
Он сказал о теткином сожительстве с сыном, не повышая голоса, не меняя интонации, и Ашхарумова подумала было, что ослышалась, – но тут он оторвал взгляд от страниц и взглянул на нее прямо; в его взгляде не было и тени восхищения ее красотой, здоровьем и силой, она не привыкла, чтобы на нее смотрели так тускло.
– Вырождение, – сказал Альтергейм, – что же вы хотите.
Ашхарумовой нравилось, когда люди не боялись смерти и даже искали ее. Но этот бумажный солдатик был как-то изначально мертв, и она его испугалась. Как все мертвецы, он знал о людях одно худшее и сейчас, глядя прямо в ее круглые счастливые глаза, что-то понял о ней; она вся выцвела под его взглядом. Ей стало понятно, чего он ищет на фронте, – и чем быстрее найдет, тем лучше для всех.
– Какая вы свежая, – сказал Альтергейм бесцветным фальцетом. Комплимент был сомнительный, от него припахивало мертвецкой: свежий труп, богатый материал. Видя, как она поморщилась, Стечин на правах друга поспешил спасти положение:
– Ну что там, среди ваших ископаемых? Царя не выбрали еще?
– Там сегодня последнее заседание «Всеобщей». Слава с ними остался. Что дальше будет – неизвестно; разгонят, по всей видимости.
– Разгонять не надо, – сказал Барцев. – Надо богадельню. Прямо сразу, только вывеску сменить. Как вы с ними выдерживаете, не пойму, честное слово. Приходите к нам!
– Знаешь, Паша, – усмехнулся Стечин, – наивно думать, что вид молодого дурака внушает больший оптимизм, нежели вид дурака старого. Старый дурак по крайней мере скоро излечится навсегда, а молодому еще лет сорок мучиться… Впрочем, по нынешним временам не поручусь.
– Сам дурак, – беззлобно отозвался Барцев. – Нет, Маша, я всерьез: не хотите на Крестовский – я понимаю. Старцы заклюют. Но не на Крестовском же свет клином, приходите в «Левей»!
– Где это? – удивилась Ашхарумова. Она никогда не слышала ни про какой «Левей».
– Это кружок, который левей Корабельникова, – пояснил Барцев. – Туда Льговский сейчас перешел и мигом всех подмял. Честное слово, приходите. Они на квартире у Калашниковых собираются – знаете сестер Калашниковых? Надя, Мила и Люба. Очень славные девушки, глупые такие. Ашхарумова рассмеялась, хотя и понимала, что это нехорошо.
– Приходите, правда, – уговаривал Барцев. – Вы там в своем дворце совсем скиснете. У вас даже танцев не бывает.
– А у вас бывают?
– На Крестовском? Да у нас, можно сказать, одни танцы! Про кружок Акоповой слышали?
– А, Марьям-нагая…
– Точно. В последнее время еще эквиритмическая студия открылась. Козухин, не слыхали? Говорит, что надо вращаться, вращаться и попасть в ритм земли, и тогда начнешь видеть будущее.
– Стало быть, земля видит будущее?
– Ну, это он так думает. Крутился, крутился и Корабельникову сказал: вы, говорит, последний. Корабельников даже побледнел весь. Он-то думает, что он первый. Стал допытываться, что Козухин имеет в виду. Козухин сказал, что лучше ему этого не знать. Значит, точно по стихам последний. Корабельников плюнул и сказал, что с шаманами пусть Мельников разговаривает, ему ближе. В общем, у нас своя ерунда, у вас своя.
– Что же вы не уйдете? – улыбнулась Ашхарумова.
– Но ведь и вы не уходите.
– Мне есть для кого там оставаться.
– Ну и мне есть, – сказал Барцев. – Там каша прекрасная. Я вот знаю, что сейчас Валя про принципы скажет. Но ведь я за кашу не убивал никого. И они пока, – Барцев кивнул на стоящего неподалеку рослого матроса, – никого особенно не убили… Что, лучше было и дальше гнить?