– Хорошо поешь, – кивнул Могришвили. – Но в одном месте не так: тата-а-а-та, тата-а-ата!
Он пел фальшиво, негромким дребезжащим голосом. Он слишком долго вполголоса пел деревьям, боясь, как бы его не услышал кто-нибудь из Кавкасидзе и не поднял на смех.
– Повтори! – кивнул Могришвили.
– Спойте за ним, – перевел Ять.
– Но он фальшивит!
– Слышу!
– Что мне делать?
– Спойте, как надо. Может, не заметит. Маринелли повторил первую фразу арии.
– Хорошо поешь, – кивнул Могришвили. – Но надо не так. Ми люди не гордые, ми повторим. – акцент его от раздражения усилился, лицо слегка побледнело, но больше он ничем себя не выдал. – Та-та-а-а-та, тата-а-а-та! Слышишь, нет? Макарони любишь? Макарони ти любишь?!
– Он спрашивает, любите ли вы макароны, – тревожно перевел Ять.
– Скажите, чтобы он поцеловал меня в задницу! – заорал Маринелли и тут же точно скопировал фальшивое пение Могришвили.
– Во-от, – удовлетворенно сказал диктатор. – Теперь вижу, что не только макарони любишь, но и музыку любишь. У нас будет опера, настоящая опера. Но ты поешь грубо, ты поешь низко. В настоящей опере должен быть кастрат, и у нас будет кастрат.
– Wha-at?! – взвился Маринелли, узнав слово, примерно одинаково звучащее на всех европейских языках. – What the hell is he saying?!
– Вероятно, – Ять едва сдерживал неудержимое и вовсе неуместное желание расхохотаться, – вероятно, он перепутал вашу фамилию. Помните, был некто Фаринелли?!
– Откуда этот кретин знает мою фамилию?! Прекратите ржать, разрази вас гром!
– О Господи, простите меня, Маринелли. Он не знает вашей фамилии. Он просто слышал, что в опере поют кастраты.
– Да черт вас всех подери! Почему каждая революция в этом городе начинает с того, что бритвой тянется к моим гениталиям?!
– Это не революция, – пояснил Ять. – Это контрреволюция. Она всегда начинает с этого.
Он до сих пор не верил, что все происходит всерьез.
– Скажите ему, что я иностранный подданный! – фальцетом закричал Маринелли.
– Он итальянец, – пояснил Ять диктатору и страже.
– Я вижу, – кивнул Могришвили. – Итальянцы хороший народ, макарони любят. Если Италия захочет повоевать, мы повоюем с Италией. Ять перевел.
– Может быть, ему надо денег? – тоскливо спросил Маринелли.
– Боюсь, такое предложение только ухудшит наши дела.
– Ну, хватит, – сказал Могришвили. – Я послушал, как ты говоришь. Ты хорошо говоришь. Этого в участок, – кивнул он на Маринелли, – а ты останься.
– Но за что его в участок?! – не выдержал Ять. – Что он вам сделал? Вы просили спеть, он спел…
– Хорошо спрашиваешь, – кивнул Могришвили, – но тут ми спрашиваем. Ми! – неожиданно взвизгнул он. – Завтра вечером он будет петь на базаре, – добавил диктатор после паузы, демонстрируя подданным недюжинное владение собой. – Чтобы никуда не делся, будет сидеть в участке, репетировать. А ты садись, с тобой разговор будет…
Ять опустился в кресло, в которое так недавно его судорожно-величественным жестом усаживал Свинецкий. Все повторялось – не было только стражи. Ну ничего, сейчас поговорим, и, может быть, все окажется ерундой. Он добродушный малый, наверняка все это шутки. Всегда можно договориться.
– Теперь слушай, что я скажу, – спокойно сказал диктатор, останавливаясь прямо перед ним. – Знаешь, кто я?
– Нет, – честно ответил Ять.
– Я Акакий Могришвили, садовник. Был садовник там, – он показал куда-то себе за плечо, – теперь садовник тут. Ты хорошо слышишь?
– Да.
– Встать! Ять встал.
– Сесть, – спокойно сказал диктатор. Ять исполнил и это.
– Встать. Сесть. Встать. Вот так, – удовлетворенно сказал Могришвили. – Хорошо стоишь, теперь сесть. Слушай еще, что скажу. Он сделал паузу.
– Какое твое занятие?
Ять понял, что назвать себя журналистом – значит подписать себе приговор. Не исключено, что новый хозяин города захочет издавать в Гурзуфе газету.
– Я филолог, – ответил он.
– Встать, – невозмутимо приказал Могришвили. – По-русски скажи.
– Специалист по языку.
– Зачем специалист по языку, когда каждый знает язык? Ты всю жизнь чужой хлеб кушал, теперь понимаешь? Что ты еще можешь?
Могу удавить тебя, подумал Ять. Но тут же понял: не может. Эти желто-зеленые глаза парализовали его.
– Могу переводить, – глухо сказал он.
– Нам не надо переводить. Пусть они наш язык учат, правильно? – дружелюбно спросил Могришвили. – Русский язык – красивый язык, богатый язык. Сейчас скажи мне: правда, что в России отменили грамоту? (Об этом Могришвили услышал, когда в январе ездил в Ялту.)
– Правда.
– Хорошо, – кивнул Могришвили. – Вот бумага, пиши. – Он придвинул к Ятю чернильницу. – Пиши разборчиво, печатно и так, как я говорю. Дикрет номер адын. Дик-рет, ти слышишь? Номер адын. С э-та-ва дня – сегодня какой дэнь?
– Двадцать пятое, – еще тише ответил Ять.
– С э-та-ва дня, двадцать пятое цифрой, каждый пишит, как слышит. Это а-би-за-тэл-на. Записал? Хорошо пишешь быстро пишешь. Но не так пишешь! – Могришвили выхватил у Ятя листок. – Это какая буква?
– Мягкий знак.
– Какой звук он делает?
– Он не делает звука, – объяснил Ять. – Он смягчает согласные.
– Согласные и так согласны, зачем их смягчать? – Невозможно было понять, шутит Могришвили или говорит серьезно. – Нам не нужны мягкие согласные, нам нужны твердые согласные. Какая это буква? Вот эта, в начале слова.
Его желтый, очень твердый ноготь упирался в слово «Обязательно».
– «О», – сказал Ять.
– Зачем «о»? Ты говоришь, ты знаешь язык. Как ты знаешь язык, если «о» и «а» не различаешь? А-би-за-тэл-на.
– Но вы сказали – писать, как слышу, – возразил Ять.
– Ты ТАК слышишь? О-бя-за-тел – мягкий знак – но? Нэт, ты слышишь а-би-за-тэл-на!
– Так слышите вы, – упрямо ответил Ять, чувствуя, что есть предел и его унижению – дальше он попросту не сможет о самом себе думать без отвращения. – Но откуда вам знать, как слышу я?
– Все будут слышать, как слышу я, – ровным голосом сказал Могришвили. – Потом словарь сдэлаим. На еще листок. Пиши: Дикрет номер адын. Дальше должен помнить. Дата, подпись. Подпись будет моя. Теперь ступай. И завтра тебя нэт. В девять проверю. Историку сказки – сам приду.
Ять вышел пошатываясь. Могришвили любовно посмотрел на декрет – первый документ гурзуфской государственности, с которого начнется отсчет новой эры. Но с введением нового летосчисления он решил подождать. Не нужно слишком много реформ сразу.
Вернулась стража, отводившая Маринелли в участок.
– Ты наберешь охрану к управе, – сказал Могришвили темному, безошибочно почувствовав, кто из двоих главный. – Будешь начальник этой охраны. Ты пойдешь со мной, – обратился он к белокурому. – Я пойду осматривать парк, ты будешь охранять меня в парке. Да, и вот еще что, носатый. – Он шутливо, но больно ухватил темного за хищный клюв. – На базаре повесишь вот это. Хватит им писать безграмотно, пусть пишут грамотно.
Он вручил темному декрет и вышел в сопровождении белокурого охранника, страшно гордого новой ролью личного стража.
Против воли Ять все ускорял и ускорял шаг, так что вниз, к дому Зуева, летел пулей. Отчего-то ему казалось, что стоит вернуться туда, на второй этаж, к которому он так привык и где был так счастлив, и все станет по-прежнему: он снова будет тот, утренний, счастливый Ять, никем еще не униженный, не предавший несчастного Маринелли (ведь это явное предательство – то, что он дал его увести), не исполнявший дурацкой гимнастики перед садовником – сесть-встать, сесть-встать, – там, в доме, безопасность и покой; и, может быть, перед лицом Тани развеются, как всегда, все химеры. Дом был пуст. Ни Тани, ни историка нигде не было. Взять не могли, нет, взять не могли – ведь убираться сказали ему с Таней, а к Зуеву диктатор назавтра собирается с визитом – не иначе диктовать «дикрет номер два», о том, что предки гурзуфцев альмеки были грузинами… Хлопнула входная дверь.