Литмир - Электронная Библиотека

Так что на фронт, тем более в плен, ему не хотелось, а между тем переезд правительства означал возможную сдачу города; что еще хуже, он означал трусость комиссаров, в которых Корабельников искренне пытался увидеть новых людей. В Корабельникове сильно было желание работать на власть: вывести Россию в будущее можно было только общим усилием – сто лет дворянской фронды доказали это вполне. Между тем из всех представителей новой власти в Питере остался один Чарнолуский, но у него, как назло, вкусы были самые фармацевтические.

Для довершения картины Чарнолуский придал футуристам двух товарищей непонятного назначения – что-то вроде матросов, обслуживавших Елагинскую коммуну, но с функциями идейных руководителей и чуть ли не цензоров. Согласно идее наркома, именно они должны были осуществлять связь между ним и художниками: визиты крестовцев стали его утомлять. Хотели руководства – получите руководство. Приданные товарищи отличались друг от друга разительно: один был крупный, крепкий, круглый, с крутым розовым лбом и каменным затылком, с вечным окурком на губе и приплюснутой кепочкой на бритой голове; второй – маленький суетливый еврей, хитролицый, юркий. Первого звали товарищ Камышин, второго – товарищ Драйберг, и никто не знал, что эту почти цирковую пару поместили в коммуну по личному указанию товарища Воронова. Товарищ Воронов не стал объяснять Чарнолускому своих мотивов, да Чарнолуский и сам был достаточно умен, чтобы понять: речь идет о вульгарной слежке на предмет благонадежности. Странно было, что никого не прикомандировали к елагинцам, и Чарнолуский боялся дать себе самый простой ответ: там осведомитель, видимо, уже был.

Камышин при ближайшем рассмотрении напоминал не пролетария, а бандита: он слишком часто упоминал о своем происхождении (настоящие пролетарии даже после революции скорее стыдились родословной), чересчур умилялся стихам, в которых не должен был ничего понимать, и навязывался с разговорами. Он без приглашения тяжело входил в комнаты и мрачно говорил:

– Вот, пришел я.

– Вижу, что пришел, – хмуро откликался Льговский. – Чего забыл?

– Да так, мимо шел… Ты как сам-то?

– Все как обычно, – отвечал Льговский.

– А-а, – говорил Камышин и усаживался в кресло. – Ну, ладно, ладно…

– Ты бы шел себе, Боря, – не выдерживал Льговский. – Я работаю.

– А-а, – повторял Камышин. – Так я ж тихо посижу.

– Тебе что, посидеть негде?

– Негде пока. Извини уж. Исайка (так называл он Драйберга) до того всю комнату выстудил, что у тебя прямо Африка, после нашей-то. Погреюсь да пойду. Ты работай.

Льговский умел держать себя в руках, но шумного присутствия этого крупного человека не выносил. Камышин принимался дымить, сопеть, кашлять, ругать спекулянтов, из-за которых в городе табаку не купишь, – рабочее настроение испарялось моментально. Льговский всерьез подумывал о том, чтобы сбежать из коммуны. Как ни скудно, ни выстужено было его одинокое жилье на Васильевском, как ни прекрасны были вечера с товарищами по искусству – присутствие новых насельников портило всю атмосферу. Это было тем противнее, что Камышин и Драйберг представительствовали на Крестовском от лица читателей, ради которых всё. Только теперь Льговский признался себе, что до читателей ему нет никакого дела и лучше бы их не было вообще.

Между собой Камышин и Драйберг общались мало, по крайней мере на людях. Иногда оба исчезали – уходили, видимо, за заданиями в Смольный, где сидели в ожидании переезда остатки правительства, – и возвращались с мешками крупы, которые везли на санках, с заказами на очередной плакат или просто с экземпляром газеты, где несколько строчек было подчеркнуто: их надлежало популярно изложить и проиллюстрировать. Эта система сдачи работы через посредника очень злила Корабельникова, однако товарищи (их иначе и не называли) оказались по крайней мере сносными курьерами. Все готовые агитплакаты исправно вывешивались на Бассейной, Гороховой и Морской.

Как могли дружить, да еще и работать вместе столь непохожие друг на друга персонажи, как Драйберг и Камышин, никто объяснить не мог. Как проводили они день, не участвуя в художественной работе и не умирая со скуки, – половина коммуны искренне не понимала. Лишь однажды, идя мимо их двери, Барцев случайно услышал их разговор: видимо, играли в шахматы.

– А теперь мы вас так и так, – спокойно говорил Камышин.

– А потом мы вас, – тоненько отзывался Драйберг, вероятно съедая фигуру в ответ.

– А потом все-таки мы вас. Барцев не удержался, постучал и заглянул. Товарищи встали ему навстречу.

– Вечер добрый, – прогудел Камышин. – Располагайтесь. Чайку?

– Нет, я на секунду, – ответил Барцев. – Мне показалось, что вы играете в шахматы.

– Нет… это что ж, это так… Разговоры.

Шахматной доски в комнате и впрямь не было. Для Барцева так и остался темен смысл диалога, возобновившегося сразу, чуть он вышел за дверь.

– А потом мы вас, – злорадно обещал еврей.

– А потом мы вас, на столбах, – добродушно посмеивался Камышин. Видимо, за такими проектами они и коротали время.

Девятнадцатого марта, на склоне серого облачного дня, каких немного было той сверкающей весной, Корабельников не выдержал наконец и пошел к Чарнолускому на квартиру.

Он демонстративно не пожелал идти в Смольный, ибо надеялся придать будущему разговору характер частный. Чарнолуский жил на Шпалерной, там же зачастую и вел прием – поток посетителей не останавливался, а после переезда правительства питерцы повалили к нему валом со всеми бедами. Комиссар принимал жалобщиков, накладывал бессмысленные резолюции, объезжал гимназии, где помаленьку возобновлялись занятия, – и нередко ловил себя на мысли, что без Совнаркома ему в городе ничуть не хуже, а то и, страшно сказать…

Добираться с Крестовского на Шпалерную стало делом долгим; Корабельников выбрал путь вдоль Большой Невки с ее набухшим, ноздревато-серым льдом. Никогда еще город не был так грязен. На Стрелке лежала отвратительно раздувшаяся дохлая лошадь. Корабельников прошел мимо, стараясь не вдыхать. Брезгливость была ему присуща в крайней степени, он вечно боялся всякой заразы, и мертвое казалось ему опасней живого. На Невском, однако, он повеселел: тут уже попадались автомобили, проходили люди, кричал мальчишка-газетчик, продававший «Наш путь». Около шести неожиданно, на один час, включилось уличное электричество. Стоя под фонарем, Корабельников развернул газету и на последней странице обнаружил фельетон Гувера «Избирательная слепота», в котором как дважды два доказывалось, что Ленин – немецкий шпион.

«Остается только дивиться на тех господ, – писал Гувер, – которые притворяются гимназистами второго класса, не желая замечать очевидного. Полноте притворяться, гг. Корабельниковы, полноте играть в добродушную наивность! Вам хватило здравого смысла, чтобы понять, где заканчиваются игры и начинается власть, с которою лучше не шутить. Но ежели вам, гг. ниспровергатели, хватило чутья, чтобы оставить ваши протесты и побежать в услужение к столь опасному противнику, у вас должно было хватить чутья и для того, чтобы разглядеть источник большевистской победы. Нельзя же, в самом деле, проявлять проницательность в тех исключительно случаях, когда эта последняя гарантирует вам дровяной паек и временную безопасность!»

Корабельников хотел выбросить газету, но передумал: пригодится. Он осторожно сложил ее вчетверо и сунул в карман брюк. Одно из самых сильных и неприятных ощущений, знакомых человеку, – это внезапное понимание того, насколько сильно его, оказывается, ненавидят и насколько серьезны намерения его врагов. К этому всегда себя готовишь, но каждый раз отчего-то изумляешься: Господи, неужели все настолько всерьез? Стало быть, ни перед чем не остановятся? Стало быть, война? И это при том, что сам я всю жизнь старался не бить ниже пояса, даром что все мои враги – люди куда более толстокожие и благополучные, чем я… (точно так же думает о себе и каждый из них). Значит, война, сказал Корабельников. И нечего миндальничать. И если Чарнолуский не хочет, чтобы над ним издевались в открытую, – он распустит елагинцев и прикроет пару листков, а от нас уберет эту пару гнедых.

71
{"b":"32342","o":1}