А все-таки, живи или умри, главное в нас не меняется: предсказывать он не умел. Предчувствовать – сколько угодно, а предсказывать – никогда. Никакой школы в здании торсуновской гимназии больше не было. С двадцать первого там размещалось фабрично-заводское училище, в двадцать пятом отличное здание забрал себе Петроградский институт истории Октябрьской революции, а после его разгона вселилась редакция журнала «Наши достижения». Когда, в свою очередь, разогнали журнал, вселился проектный институт, который под разными названиями и существовал тут до тех пор, пока здания не попросило британское консульство, прежде ютившееся в особнячке на Староневском. В этом особнячке теперь детский музыкальный театр «Колобок».
30
Два дня спустя, возвращаясь с постылой службы, Ять вдруг встретил на Разъезжей Грэма.
– Грэм, дружище! – воскликнул он. – Сколько же не виделись?
Грэм никогда и ничему не удивлялся, как всякий человек, живущий в мире слишком удивительных происшествий, чтобы еще обращать внимание на всякие земные чудеса.
– Здравствуйте, – с обычной важностью сказал он. – Вы не знаете, как платит «Парус»?
«Парус» был новое издательство Хламиды, куда Ять обращаться не хотел, зная о полном и внезапном переходе Хламиды на сторону властей. Возможно, безнаказанная фронда была бы еще отвратительней, – но в этом, как хотите, ему виделось явное лицемерие: так долго и убежденно ругаться, так безоговорочно переметнуться..
– Я в «Парусе» не бывал, – ответил Ять. – Но где вы были?
– Я бродил, – с достоинством ответил Грэм, – и видел сюжеты. Я сделал теперь вещь – помните, ту, о которой говорил вам в Крыму; вышла феерия. Феерию написать непросто – и я думаю, ее оценят.
– А я уезжаю, – сказал Ять.
– Куда?
– Пока – в Финляндию. И думаю, что насовсем.
– Да, вернее всего, насовсем, – кивнул Грэм – Я думаю издать феерию и купить дом в Крыму – там теперь дешево. Если будете, найдете.
Трудно было представить, каким ветром Ятя занесет из Финляндии в Крым, но для Грэма не существовало географии.
Было темное пятнышко, которое следовало выскрести, выскоблить с новой жизни Ятя; этим пятнышком было сомнение – что такого Грэм предчувствовал тогда, в ночь на шестнадцатое мая, на мосту между островами?
– А почему вы тогда, на Елагином, предлагали мне уйти? – решился наконец Ять на прямой вопрос
Грэм посмотрел на него исподлобья. Шрам на его правой щеке побелел.
– Никогда не задавайте вопросов, ответы на которые вам известны, – сказал он глухо, поправив капитанскую фуражку. Он говорил тем же тоном, что и год назад, на Елагином, когда посоветовал Мельникову никогда не жечь бумаги, «чтобы было хорошо». – До свидания.
– Нет, постойте! – перепутанный Ять схватил его за рукав. – Грэм, прошу вас, пожалуйста!
– Не спрашивайте, когда знаете, – повторил Грэм. – Не спрашивайте.
31
В день, когда все документы были выданы Ятю на руки, когда после звонка (телефоны заработали с марта) он явился в знакомое здание на Миллионной и получил все, включая билет в Гельсингфорс на двадцать четвертое мая, – он нанес необходимый визит, побывал у своего спасителя Клингенмайера Ять знал, что ближе к отъезду им овладеет неизбежная дорожная лихорадка, от которой он мучился во всяком возрасте, и потому увидеться со странным антикваром, ничуть не ставшим понятнее после двух месяцев жизни в его лавке, надо было сейчас. Как ни странно, лавка была закрыта; Ять еще дважды заходил – но никого не заставал. Звонил, стучал – все тщетно. Опасаясь, что после такого звонка не выпустят, он все же попросил соединить его с приемной здания на Миллионной, дал записать свое имя и спросил, не числится ли Клингенмайер среди задержанных, – не числился. Он звонил и на Гороховую, где занимались теперь уголовными делами, – молчание. Наконец тридцатого апреля немец оказался в лавке и встретил его со всегдашним дружелюбием – в котором Ять, однако, заподозрил скрытый холодок. Он уезжал и потому чувствовал себя виноватым перед всеми, кто оставался.
– Где вас носило? – спросил он. – С третьего раза застал…
– Дела, дела, – расплывчато отвечал Клингенмайер. – Раньше, знаете, каждый мог ко мне добраться, а теперь самому приходится ко многим заходить. Этого Ять не понял.
– Что же, на дому оцениваете древности?
– Можно и так сказать. Ну, проходите же, выпьем чаю. И отчего вас не было видно в последний месяц?
– Я уезжаю, – прямо сказал Ять.
– Я так и думал, – кивнул Клингенмайер. Он заваривал бомбейский чай, но ароматическую соль уже не извлекал из ларчика – то ли кончилась, то ли считал ненужным сопровождать последнюю встречу детскими церемониями.
– Вы не одобряете моего отъезда?
– Почему же. Я одобряю всякий решительный поступок, кроме убийства – которое тоже, вы знаете, в исключительных случаях может быть понято… Я думаю, что для вас это самое лучшее – ведь вы далеко не все сделали, что могли. А здесь теперь работа есть только для меня. Этого Ять тоже не понял.
– Видите ли, Фридрих Иванович, – сказал он, делая маленький глоток божественного чая, пахнущего джунглями. – В конце концов, я вам жизнью обязан, и не знаю, стоит ли об этом говорить…
– Не стоит, – с улыбкой кивнул антиквар.
– Все это время я не решался вас спросить: по какому принципу отбираете вы вещи для своей лавки? Но теперь, когда, скорей всего, больше не увидимся…
– Не зарекайтесь.
– Был бы счастлив, но… некоторый дар предвидения…
– И что же вам подсказывает ваш дар предвидения относительно моей лавки?
С Клингенмайером удивительно просто и удобно было разговаривать – с ним никто не чувствовал себя лишним.
– Мне казалось, – признался Ять, – что вы собираете вещи, не имеющие никакого прагматического смысла, или окончательно потерявшие его… Думаю, только этим и можно их объединить.
– Пожалуй, – снова кивнул Клингенмайер, ловко пропуская между пальцев каучуковую змейку. – Пожалуй, что и так, – или, верней, тут вещи, которые в известных комбинациях могут еще пригодиться: скажем, пуговица вместо шахматного коня… хотя и пуговица, и неполный шахматный набор сами по себе ущербны. Это забавная мысль – может, у меня и в самом деле клуб взаимопомощи поврежденных вещей; ах, Ять, вы слишком писатель! Вы настолько писатель, что всюду вычитываете сюжет; и это ваше свойство мне всего милее, да еще чистая ваша душа.
– Благодарю вас, – но, значит, я ошибся?
– Это высокая ошибка. Простое объяснение, Ять, огорчит вас. Это кладбище.
Слова эти были сказаны так буднично и вместе с тем так неожиданно, что в первое время Ять, естественно, решил, будто ослышался; однако Клингенмайер смотрел на него все с той же спокойной улыбкой, словно подтверждая: да, да, именно так. Он соединил кончики пальцев и откинулся в кресле.
– Что вы хотите сказать?
– Историк, Ять, собирает свидетельства. В нынешнем мире от человека может вовсе ничего не остаться. Вот эту змейку занес мне Мигунов, уходя на войну.
– Но ведь Мигунов жив! – Мигунов был известный поэт и путешественник, после войны оставшийся за границей.
– Он жив, но памятник себе обеспечил уже при жизни. Знаете, как участки на кладбище покупают. Иногда приходят решившиеся самоубийцы – помните, при вас однажды пришел некто Солнцев, принес снежный буран? Разумеется, я храню не только эти памятники – у меня есть и подлинные древности, которые вы сами видели. Но главная моя миссия, о которой в Петербурге хорошо знают, – он демонстративно избегал говорить «Петроград», – заключается в том, чтобы увековечивать каждого из живых, чтобы в конце концов от них что-нибудь осталось; такой хранитель необходим, ибо это больше всякого архива. Многие верят, что в заветную вещь вселяется душа; многие – что с человеком ничего не случится, покуда его талисман хранится у меня. Но таких все же меньшинство: обычно посетитель оставляет мне пуговицу, или ручку, или итальянскую бутылку с кораблем – когда идет на гибель. Ему легче уйти, зная, что он – в моем реестре. Так что лавка моя неприкосновенна – по крайней мере, пока хозяева города тоже боятся смерти.