Литмир - Электронная Библиотека

Крестовцы между тем, шатаясь от бессонной ночи, небольшой колонной двинулись по Петроградской стороне, миновали Васильевский и вышли на Университетскую набережную. Они тащили с собой две супрематические конструкции, а Корабельников в последнюю ночь в одиночку намалевал гигантский лозунг «Кто поет не с нами, тот поет плохо». Здесь их остановил патруль, резонно заметив, что празднует сегодня пролетарский элемент, а хулиганствующий элемент должен сидеть дома. Корабельников показал мандат, но подпись Чарнолуского на патруль не подействовала. Поспорили, покричали и повернули; Барцев утверждал, что он знает другой путь. Долго плутали по Васильевскому и перешли наконец через Неву, но добираться до Невского проспекта пришлось вдвое дольше. Колонна крестовцев подошла к перекрытому проспекту лишь к двум часам пополудни, когда бледное солнце чуть показалось в оловянных тучах и снова исчезло. Как раз в это время по проспекту чинно шла колонна попов-обновленцев с Алексеем Галицким во главе. Галицкий исполнял вперемешку «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и фрагменты пасхального богослужения, а Соломин – единственный крестовец, попавший на Невский, ибо он пошел с обновленцами, – гордо нес плакат «Красной России – красную Пасху».

Елагинцы тихо прошли в десятом часу утра через Каменный мост и пристроились к хвосту пролетарской колонны, двигавшейся по набережной; они шли вдоль молчащих рыжих заводов и осыпающихся зданий (и многие тайно подумали, что пересидеть зиму во дворце было еще подарком судьбы); наконец, час спустя, колонна вышла к Марсову полю. Слушать Чарнолуского елагинцы не стали и двинулись на оцепленный Невский, куда в тот момент выходила колонна дерюгинского завода, опоздавшая на митинг. Во главе дерюгинской колонны шел военный оркестр, выдававший «Интернационал». Под эти гордые звуки елагинцы, морщась, прошествовали на проспект и тут думали отделиться от заводчан, но сзади их уже нагоняла – в силу вечной петроградской путаницы – колонна чихачевской мануфактуры. Пришлось пристроиться к дерюгинцам и развернуть свои плакаты; так они и пошли в едином строю – впереди металлурги под лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а следом профессура под транспарантами «Позор невежеству!», «Долой бесчеловечный гнет!» и «Да здравствует свободная наука!». Как и требовал Извольский, никаких оскорбительных выпадов в адрес Ленина или Бронштейна не было: глава елагинцев не возражал против ареста одного-двух профессоров, но вовсе не желал разгона всей «Лавки искусств», начавшей приносить серьезный доход. Таким образом, лозунги елагинцев органично смотрелись в заводской колонне, а требование покрыть позором бесчеловечный гнет воспринималось как проклятие в адрес кровавой буржуазии; разумеется, все их плакаты писаны были по старой орфографии, но и лозунг насчет пролетариев всех стран, изготовленный старыми грамотными рабочими, был оформлен так же, со всеми причитающимися ерами и гордым ятем в середине «всех».

Оркестр исчерпал запасы революционной музыки и играл все марши подряд, начиная с «Прощания славянки» и кончая несколько осуровленным для пролетарской серьезности маршем-буфф из гала-представления борцовского клуба Ивана Заикина. Немногочисленные зеваки из-за спин народной милиции глядели на потешное шествие. Колонны дерюгинцев, елагинцев, чихачевцев, путиловцев и березинцев вышли на Дворцовую площадь, где на импровизированную трибуну восходил все тот же нарком Чарнолуский: приехав в Смольный, он узнал, что певцы из Мариинки боятся застудить горло, исполняя «Дон Карлоса» при такой погоде; нарком кинулся в автомобиль и понесся произносить очередную речь, чтобы пролетариат не топтался в недоумении перед пустой трибуной. Поняв, что от наркома никуда не деться, а концерт с гулянием отменяется, пролетариат хотел было разойтись – но тут среди речи Чарнолуского о предсмертных судорогах буржуазии оркестранты грянули «Марсельезу», и оркестр двинулся по Невскому в обратном направлении; вся демонстрация продефилировала за ним, как крысы за дудочкой. Нарком слез с трибуны и поехал в Смольный.

После «Марсельезы» оркестранты совершенно распоясались и заиграли марш из оперетты «Поцелуй тигрессы». На бравую музыку сбежался деклассированный элемент, и, пока крестовцы во главе с Корабельниковым тщетно пытались прорваться на Невский сквозь оцепление, с другой стороны проспекта на мостовую беспрепятственно сыпалась темная публика, с утра успевшая надраться. Вслед за пролетарскими колоннами двинулось карнавальное шествие: толстые краснорожие бабы, угрюмые желтолицые нищие в отрепьях, уроды, инвалиды, странно приплясывающие на ходу; весь этот парад прокаженных сопровождался пением похабнейших частушек, среди которых с неправильной периодичностью возникал один и тот же припев – его навзрыд визжала самая толстая баба:

– Эх, титеся!

Да раскатитеся!

Я дала вам три раз’а —

Расплатитеся!

Это «Эх, титеся!» долго еще стояло в ушах у Елагинской коммуны. Дважды пройдясь туда-сюда по Невскому и не встретив противников, елагинцы в четвертом часу дня отправились восвояси. Хмелев приказал при возвращении на Елагин транспаранты не сворачивать – и удостоился похвалы от шагавших навстречу матросов: правильно, дедушка, долой гнет! Крестовцев же, главных сторонников новой власти, так никуда и не выпустили. Корабельников с командой дождались пяти, когда оцепление было снято, и под мокрым снегом, всем назло, промаршировали-таки по безлюдному Невскому со своими плакатами, кругами и квадратами. Девушки поголовно простудились, Корабельников был мрачен как никогда, и только крестьянский поэт Конкин пребывал в эйфории – город явно рехнулся, и скоро Россия станет сплошь деревенской. Так закончилась петроградская майская демонстрация 1918 года.

18

В ночь на девятое мая Оскольцеву был сон.

Ему снились Гротов, Кошкарев, Шергин, Ватагин, Гуденброк, Бельчевский – все, кого он помнил и во сне почему-то очень любил. В них появилась какая-то удивительная кротость, не свойственная живым, В Ватагине больше не было ничего от хрипло ревущего быка, влекомого на бойню; глазки его лучились добротой. Гуденброк показывал свой наконец-то извлеченный зуб.

– Не больно, ни чуточки не больно! – приговаривал он.

– Не больно, – кивали Кошкарев и Шергин. – Non dolet!

– Я зайчик, я зайчик! – весело вскрикивал Бельчевский, прыгая по огромному зеленому лугу.

– Если бы все знали, никто бы не боялся, – печально сказал Гротов. – Так ведь всегда. И если бы никто не боялся, как было бы хорошо.

– Такая была бы жизнь, – кивнул Гуденброк.

– Уж это будьте уверены, – басил Ватагин. На ладони у него почему-то было яйцо.

Наверное, Пасха, подумал Оскольцев.

Он проснулся в слезах и лежал так некоторое время, думая о том, что вот наконец и прорвался к истинному себе – мозг за отсутствием другой пищи полгода жрал сам себя и проел наконец дыру в той стене, которая отделяла Оскольцева живого от Оскольцева настоящего. Надо было всего только умереть, потому что живое слишком многим отягощено, а мертвое ничего не боится, сохраняя при этом все лучшее, что было в живом. Это надо было продумать, и он снова закрыл глаза.

Каждый режим можно было принять только в его смерти, в его смертности, потому что ни в чем другом человеческое не проявляется. Сама идея бессмертия была нечеловеческой, потому что происходила из природы. Движение по бесконечной прямой есть то же движение по кругу. Человеческой была только обреченность, сама идея конечности. И потому со всякой надеждой на бессмертие приходилось проститься.

Именно Божественная мудрость мироустройства наводила на мысль о полной взаимной отчужденности Бога и человека, потому что помыслить вечное Божество в детстве или юности казалось немыслимо. Оно всегда с самого начала знало все, и начала, и концы, и устройство тополиного семени, и секрет вечного воспроизводства злака, дерева, плода. Но такое Божество никогда не поняло бы Оскольцева и не простило его. Ему чужда была сама идея прощения – то ли дело проращение, воспроизводство, прирост. И за этим Богом Оскольцеву всегда рисовался другой – справедливейший, человечнейший, – и даже в самый миг единственной своей (он верил, что туда на прием попадаешь единожды) встречи с верховным Божеством он был бы уверен, что, если божество это его осудит, за ним есть какой-то другой, его собственный Бог, который все поймет и простит.

132
{"b":"32342","o":1}